Меня удивляла, унижала и одновременно окрыляла странная беспечность, с какой Вадим относился к своим творениям. Он их никому не показывал, рисовал обычно втайне, но позже его картинки можно было найти на диване, на столе, в большой комнате, даже во дворе. Родители, конечно, их находили, слегка удивлялись, отец улыбался, покачивая головой, но этим все и кончалось. В лучшем случае следовали слова папы: "Наш старший тоже молодец".
Когда к отцу приходили друзья, такие же, как и он, горные мастера, с въевшейся угольной пылью под глазами, он выводил меня на середину большой комнаты и говорил: "Талантище!" "Талантище,- усмехаясь, звал меня брат за обедом,- ты руки вымыл перед едой?" "Мыл".- Я обиженно опускал голову, потому что действительно был только что в ванной. "А как из школы пришел не вымыл",- констатировал брат, и это было правдой. Иногда он обращался ко мне, когда я не только его не видел, но и не думал о нем и помнил только о себе. Я выходил из туалетной комнаты - и тишина, едва нарушаемая шагами, прерывалась его небрежным, но четким указанием: "Вода. Дверь. Свет". Приходилось возвращаться, я спускал в туалете воду, выключал свет и закрывал дверь - и этот последний, щелкающий звук металлической задвижки был тем самым тихим ударом, раздваивающим мою жизнь на две половины: я, родители, школа, живопись, друзья - и брат. "Не издевайся над ним,- иногда серьезно говорила мать,- мальчик задумался, он художник..." "Что?восклицал брат и, приоткрыв дверь своей комнаты, показывал мне пол-лица.Ах, да, мы думаем, мы творим... Мы рисуем, рисуем, рисуем!" Вадим был болезненно чистоплотен. Разумеется, я всегда чистил зубы два раза в день и мыл перед едой руки, но рядом с Вадимом мне приходилось делать это так обдуманно, что хотелось пропустить очередную процедуру,- и я пропускал. Мне даже кажется, что родители тоже бездумно подчинялись его молчаливой слежке - особенно преуспевала мать, всегда идеальная в своей гигиенической чистой красоте, а отец думал о себе меньше, больше заботясь о семье. У брата на пальцах словно всегда были белые перчатки, которые он не любил стягивать. Однажды, когда я перешел в восьмой класс, брат рассказал мне вычитанную где-то историю об одном англичанине, который жил один на острове среди туземцев и каждый раз перед завтраком надевал смокинг. "Видишь, талантик,говорил мне брат, и в его глазах я видел спокойное восхищение,- он оставался аристократом, а точнее - человеком, даже в полном одиночестве, на каком-то острове". Я, насупившись, все же пробовал возразить: "Но это же английская традиция, очень глупая..." Брат лениво улыбался. "Все, что есть в этом мире ценного,- тыкал в меня указательным пальцем брат,- это ты. И если ты чему-то следуешь, то надо следовать этому до конца, даже на острове. Ты что же, думаешь, этот британец с ума сошел, раз надевал в жару смокинг? Да ведь это и не дало ему сойти с ума, понимаешь?" Я понимал, но не соглашался. Мне не давало покоя, что Вадим всегда прав. Будучи не прав, он все равно был прав вот эта непостижимость и мучила меня. Нас связывали удивительные, противоречивые отношения. Я всегда чувствовал, что брат - это нечто большее, чем дом, школа, друзья, родители, что он непостижимей, чем ночные страхи, чем мечты и сны. Его существование рядом было вечным отстранением. Может быть, брат с самого моего рождения уже чувствовал досаду - на то, что он старший, что он вечно впереди, что я вечно вынужден его догонять. А ведь первое, что я вспомнил в своей жизни, был бег. Я бежал по твердой, ровной дороге вперед, к горизонту, и мне казалось, что огромная, живая, как птица, перспектива обгоняет меня, накрывает тенью, внушая страх. Рядом неслись деревья, какие-то холмы - и все туда, в самый конец горизонта, туда, где шел брат. Он уходил, а я догонял. Я видел его спину: белое пятно, колеблемое ветром. Вероятно, мне было тогда два года, может быть, три. Отец говорил, что в Мисхоре, где мы отдыхали, я действительно побежал однажды за братом по длинной, обсаженной кипарисами аллее, споткнулся, упал и заплакал. Но падения я не помню. Я помню только бег. И каждый раз я не сразу вижу то, что вспоминаю. Сначала я будто бы прорываюсь из темноты в изображение. А потом вся картинка - неясная, бледная - слабо вспыхивает в моем сознании. Однажды - мне было лет семь - брат взял меня с собой в будку к нашему дворовому псу. Пирату недолго оставалось до смерти, он был облезшим великаном с мягкими лапами и слезящимися слепыми глазами. Собака гулко облаяла нас, когда мы подошли к ее дому - шаткой конуре высотой с Вадима,- и меня обдало каким-то пещерным страхом: я все не мог привыкнуть, что старый, полумертвый Пират уже не узнает меня. Но брат смело засунул руку в черноту будочного проема, где - я ясно видел - сверкали слезы на слепых собачьих глазах. "Пират... Пиратушка",- ласково бормотал Вадим, и я сразу замер, почувствовав теплую нежность его слов. Я слышал шершавые звуки внутри будки, это Вадим гладил морду собаки. "Я иду к тебе... иду",- продолжал он, согнувшись и пролезая внутрь проема. Свободной рукой он махнул мне, и я, встав на четвереньки, полез за ним. Потом мы долго сидели в огромном, насквозь продуваемом темном замке - ветер выдувал даже запах псины. Правым плечом я опирался на туловище Пирата - он уже совсем не пугал меня, я мог теперь гладить его, сколько хотел. Слева я едва касался брата, он полулежал спиной ко мне, лицом к сияющему солнцем выходу, и ветер слегка шевелил его кудрявые волосы - такие же, как у меня, но только более вьющиеся. Я видел часть его лица, он о чем-то думал, насупившись и кусая губу. Здесь, в деревянном собачьем доме, наедине со слепым псом, мой брат был в каком-то своем, другом, втором жилище - и сюда он впервые позволил войти мне. Я сидел тихо, боясь пошевелиться. Его одиночество коснулось меня, положило мне руку на плечо. Я впервые почувствовал, не понимая, что семья давно уже не удерживает его ум, все время куда-то летящий. Может быть, только возраст старшего брата не позволял ему сделать того, что он сделал потом, через несколько лет. Пес хрипло дышал, и Вадим, как и я, начал поглаживать его. Наши пальцы соприкоснулись - словно вспыхнула бесцветная спичка, и брат тотчас же отдернул руку. Я сначала вздрогнул от внезапного, быстрого, как порыв ветра, ощущения, что он чужой, а потом сразу провалился в прорубь стыда. Я казался себе неловким, ничтожным, я вмиг возненавидел все свои картины. Мне хотелось убежать отсюда, найти маму и сделать все, чтобы она приласкала меня. Но я стеснялся. Рядом с братом я всегда ощущал себя человеком, который остановился за час до объятия. Вадим редко целовал меня, но иногда, когда отец брал его с собой в командировку или отправлял в летний лагерь, он был вынужден хоть как-то проявить свою кровь.
1 2 3 4 5
Когда к отцу приходили друзья, такие же, как и он, горные мастера, с въевшейся угольной пылью под глазами, он выводил меня на середину большой комнаты и говорил: "Талантище!" "Талантище,- усмехаясь, звал меня брат за обедом,- ты руки вымыл перед едой?" "Мыл".- Я обиженно опускал голову, потому что действительно был только что в ванной. "А как из школы пришел не вымыл",- констатировал брат, и это было правдой. Иногда он обращался ко мне, когда я не только его не видел, но и не думал о нем и помнил только о себе. Я выходил из туалетной комнаты - и тишина, едва нарушаемая шагами, прерывалась его небрежным, но четким указанием: "Вода. Дверь. Свет". Приходилось возвращаться, я спускал в туалете воду, выключал свет и закрывал дверь - и этот последний, щелкающий звук металлической задвижки был тем самым тихим ударом, раздваивающим мою жизнь на две половины: я, родители, школа, живопись, друзья - и брат. "Не издевайся над ним,- иногда серьезно говорила мать,- мальчик задумался, он художник..." "Что?восклицал брат и, приоткрыв дверь своей комнаты, показывал мне пол-лица.Ах, да, мы думаем, мы творим... Мы рисуем, рисуем, рисуем!" Вадим был болезненно чистоплотен. Разумеется, я всегда чистил зубы два раза в день и мыл перед едой руки, но рядом с Вадимом мне приходилось делать это так обдуманно, что хотелось пропустить очередную процедуру,- и я пропускал. Мне даже кажется, что родители тоже бездумно подчинялись его молчаливой слежке - особенно преуспевала мать, всегда идеальная в своей гигиенической чистой красоте, а отец думал о себе меньше, больше заботясь о семье. У брата на пальцах словно всегда были белые перчатки, которые он не любил стягивать. Однажды, когда я перешел в восьмой класс, брат рассказал мне вычитанную где-то историю об одном англичанине, который жил один на острове среди туземцев и каждый раз перед завтраком надевал смокинг. "Видишь, талантик,говорил мне брат, и в его глазах я видел спокойное восхищение,- он оставался аристократом, а точнее - человеком, даже в полном одиночестве, на каком-то острове". Я, насупившись, все же пробовал возразить: "Но это же английская традиция, очень глупая..." Брат лениво улыбался. "Все, что есть в этом мире ценного,- тыкал в меня указательным пальцем брат,- это ты. И если ты чему-то следуешь, то надо следовать этому до конца, даже на острове. Ты что же, думаешь, этот британец с ума сошел, раз надевал в жару смокинг? Да ведь это и не дало ему сойти с ума, понимаешь?" Я понимал, но не соглашался. Мне не давало покоя, что Вадим всегда прав. Будучи не прав, он все равно был прав вот эта непостижимость и мучила меня. Нас связывали удивительные, противоречивые отношения. Я всегда чувствовал, что брат - это нечто большее, чем дом, школа, друзья, родители, что он непостижимей, чем ночные страхи, чем мечты и сны. Его существование рядом было вечным отстранением. Может быть, брат с самого моего рождения уже чувствовал досаду - на то, что он старший, что он вечно впереди, что я вечно вынужден его догонять. А ведь первое, что я вспомнил в своей жизни, был бег. Я бежал по твердой, ровной дороге вперед, к горизонту, и мне казалось, что огромная, живая, как птица, перспектива обгоняет меня, накрывает тенью, внушая страх. Рядом неслись деревья, какие-то холмы - и все туда, в самый конец горизонта, туда, где шел брат. Он уходил, а я догонял. Я видел его спину: белое пятно, колеблемое ветром. Вероятно, мне было тогда два года, может быть, три. Отец говорил, что в Мисхоре, где мы отдыхали, я действительно побежал однажды за братом по длинной, обсаженной кипарисами аллее, споткнулся, упал и заплакал. Но падения я не помню. Я помню только бег. И каждый раз я не сразу вижу то, что вспоминаю. Сначала я будто бы прорываюсь из темноты в изображение. А потом вся картинка - неясная, бледная - слабо вспыхивает в моем сознании. Однажды - мне было лет семь - брат взял меня с собой в будку к нашему дворовому псу. Пирату недолго оставалось до смерти, он был облезшим великаном с мягкими лапами и слезящимися слепыми глазами. Собака гулко облаяла нас, когда мы подошли к ее дому - шаткой конуре высотой с Вадима,- и меня обдало каким-то пещерным страхом: я все не мог привыкнуть, что старый, полумертвый Пират уже не узнает меня. Но брат смело засунул руку в черноту будочного проема, где - я ясно видел - сверкали слезы на слепых собачьих глазах. "Пират... Пиратушка",- ласково бормотал Вадим, и я сразу замер, почувствовав теплую нежность его слов. Я слышал шершавые звуки внутри будки, это Вадим гладил морду собаки. "Я иду к тебе... иду",- продолжал он, согнувшись и пролезая внутрь проема. Свободной рукой он махнул мне, и я, встав на четвереньки, полез за ним. Потом мы долго сидели в огромном, насквозь продуваемом темном замке - ветер выдувал даже запах псины. Правым плечом я опирался на туловище Пирата - он уже совсем не пугал меня, я мог теперь гладить его, сколько хотел. Слева я едва касался брата, он полулежал спиной ко мне, лицом к сияющему солнцем выходу, и ветер слегка шевелил его кудрявые волосы - такие же, как у меня, но только более вьющиеся. Я видел часть его лица, он о чем-то думал, насупившись и кусая губу. Здесь, в деревянном собачьем доме, наедине со слепым псом, мой брат был в каком-то своем, другом, втором жилище - и сюда он впервые позволил войти мне. Я сидел тихо, боясь пошевелиться. Его одиночество коснулось меня, положило мне руку на плечо. Я впервые почувствовал, не понимая, что семья давно уже не удерживает его ум, все время куда-то летящий. Может быть, только возраст старшего брата не позволял ему сделать того, что он сделал потом, через несколько лет. Пес хрипло дышал, и Вадим, как и я, начал поглаживать его. Наши пальцы соприкоснулись - словно вспыхнула бесцветная спичка, и брат тотчас же отдернул руку. Я сначала вздрогнул от внезапного, быстрого, как порыв ветра, ощущения, что он чужой, а потом сразу провалился в прорубь стыда. Я казался себе неловким, ничтожным, я вмиг возненавидел все свои картины. Мне хотелось убежать отсюда, найти маму и сделать все, чтобы она приласкала меня. Но я стеснялся. Рядом с братом я всегда ощущал себя человеком, который остановился за час до объятия. Вадим редко целовал меня, но иногда, когда отец брал его с собой в командировку или отправлял в летний лагерь, он был вынужден хоть как-то проявить свою кровь.
1 2 3 4 5