свеженавощенный пол; тусклые отсветы на серебристой бронзе памятника павшим солдатам и рядом большой белый, как снег, четырехугольник на стене, где раньше висел портрет Гитлера; а возле самой учительской светится кроваво-красный воротник Шарнгорста.
Однажды я хотел стянуть бланк аттестата с печатью, лежавший на столе в учительской, но бланк был таким парадно-жестким и так сильно зашуршал, когда я попытался сложить его и спрятать под рубашку, что отец, стоявший у шкафа, обернулся, сердито выхватил его у меня из рук и кинул обратно на стол. Он не стал разглаживать смятую бумагу и даже не отчитал меня, но с тех пор мне приходилось дожидаться его в коридоре, наедине с красным, как кровь, воротником Шарнгорста и красными губами Ифигении, чье изображение висело возле дверей старшего класса; я должен был довольствоваться темно-серой мглой в коридоре да еще беглыми взглядами через глазок в классную комнату старших гимназистов. Но через этот глазок была тоже видна только темно-серая мгла. Однажды я нашел на свеженавощенном полу червонного туза: он был такого же красного цвета, как губы Ифигении и воротник Шарнгорста; сквозь запах свежей мастики на меня вдруг пахнуло запахом школьных завтраков. Я ясно различал круглые следы от горячих котлов на линолеуме перед классными комнатами, ощутил запах супа, и мысль о котле, который в понедельник поставят перед нашим классом, пробудила во мне такой голод, что его не в силах были заглушить ни красный воротник Шарнгорста, ни красные губы Ифигении, ни красный червонный туз. Когда мы пускались в обратный путь, я просил отца, чтобы он заглянул к булочнику Фундалю, пожелал ему доброго вечера и как бы между прочим попросил у него буханку хлеба или остаток темно-серого пирога с начинкой из красного повидла, такого же красного, как воротник Шарнгорста. Возвращаясь домой по тихим темным улицам, я разыгрывал весь диалог, который отец должен был вести с Фундалем, чтобы придать нашему визиту видимость случайности. Я сам удивлялся своей изобретательности, и чем ближе мы подходили к булочной Фундаля, тем сильнее разыгрывалось мое воображение и тем совершенней становился вымышленный мною диалог между отцом и Фундалем. Отец энергично качал головой, потому что сын Фундаля был его учеником и учился плохо, но, когда мы подходили к самому дому булочника, он в нерешительности останавливался. Я знал, как тяжело ему все это, но продолжал долбить свое, и каждый раз, сделав у двери Фундаля резкий поворот, словно солдат из кинокомедии, отец входил в дом и звонил к Фундалям; это происходило по воскресеньям, в десять часов вечера, и всегда в это время разыгрывалась одна и та же немая сцена: кто-нибудь, только не сам Фундаль, открывал дверь – и отец был слишком смущен и взволнован, чтобы произнести хотя бы «добрый вечер»; тогда сын Фундаля, его дочь или жена, словом тот, кто открывал дверь, кричал, повернувшись лицом к темной передней:
– Отец, это господин учитель!
И мой отец молча ждал, а я, стоя позади него, мысленно отмечал запахи ужина Фундалей: пахло тушеным мясом или жареным салом; когда была открыта дверь в погреб, до меня доносился запах хлеба. Потом появлялся Фундаль, он проходил в лавку и выносил оттуда незавернутую буханку хлеба, протягивал ее отцу, и отец не говоря ни слова брал хлеб. В первый раз мы не захватили с собой ни портфеля, ни бумаги, и отец понес хлеб под мышкой, а я молча шагал рядом с ним, наблюдая за выражением его лица: оно было таким же, как всегда – радостным и гордым, и никто бы не сказал, как тяжело отцу все это. Я попытался взять у отца хлеб и понести его сам, но он ласково покачал головой. И потом, когда воскресными вечерами мы снова ходили на вокзал отправлять матери письма, я всегда следил за тем, чтобы у нас был с собой портфель. Наступили месяцы, когда я уже со вторника начинал мечтать об этом добавочном хлебном пайке, пока однажды в воскресенье сам Фундаль не открыл нам дверь, и по его лицу я сразу понял, что на этот раз мы не получим хлеба: большие темные глаза булочника жестко смотрели на нас, тяжелый подбородок напоминал каменные подбородки статуй; еле шевеля губами, он произнес:
– Я отпускаю хлеб только по карточкам, но и по карточкам я не отпускаю его в воскресенье вечером.
Он захлопнул дверь у нас перед носом, ту самую дверь, что ведет сейчас в его кафе, где собираются члены местного джаз-клуба. Я сам видел на этой двери кроваво-красный плакат: сияющие негры прижимают губы к золотым мундштукам труб.
А тогда понадобилось несколько секунд, прежде чем мы смогли взять себя в руки и пойти домой; я нес пустой портфель, и его кожа совсем опала, как у хозяйственной сумки. Лицо отца было таким же, как всегда: гордым и радостным. Он сказал:
– Вчера мне пришлось поставить его сыну единицу.
Я слышал, как хозяйка мелет на кухне кофе, слышал, как она тихо и ласково увещевает свою маленькую дочурку, и мне все еще хотелось лечь обратно в постель и закутаться с головой одеялом; я вспоминал, как хорошо было раньше: в общежитии для учеников мне прекрасно удавалось состроить такую несчастную мину, что наш начальник капеллан Дерихе приказывал подать мне в кровать чай и грелку, и, пока другие ученики спускались к завтраку, я засыпал и просыпался только около одиннадцати, когда приходила уборщица убирать спальню. Ее фамилия была Витцель, и я боялся сурового взгляда ее голубых глаз, боялся ее рук – честных и сильных; заправляя простыни и складывая одеяла, она обходила мою постель, словно постель прокаженного, и произносила угрозу, которая до сих пор звучит устрашающе у меня в ушах: «Из тебя толку не выйдет! Ничего из тебя не выйдет!»
Ее сочувствие после смерти матери, когда все стали обращаться со мной ласково, – ее сочувствие было для меня еще тягостней. Но стоило мне, после того как умерла мать, опять переменить профессию и место учения – мне пришлось тогда целыми днями торчать в общежитии, пока капеллан не подыскал для меня новую работу, и я либо чистил картошку, либо слонялся со щеткой в руках по коридорам, – ее сочувствия как не бывало, и лишь только фрау Витцель замечала меня, как снова произносила свою сакраментальную фразу: «Из тебя толку не выйдет. Ничего из тебя не выйдет!» Я боялся ее, как боятся птицу, которая с карканьем преследует тебя, и удирал на кухню под крылышко к фрау Фехтер, где чувствовал себя в безопасности; я помогал ей солить капусту и в награду за это получал добавочные порции пудинга; убаюкиваемый сладкими песнями, которые распевали служанки, я рубил капусту большой сечкой. Некоторые строчки песен, которые фрау Фехтер считала неприличными, например такие, как «И он любил ее всю ночку темную», служанки должны были пропускать, мурлыкая себе что-то под нос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Однажды я хотел стянуть бланк аттестата с печатью, лежавший на столе в учительской, но бланк был таким парадно-жестким и так сильно зашуршал, когда я попытался сложить его и спрятать под рубашку, что отец, стоявший у шкафа, обернулся, сердито выхватил его у меня из рук и кинул обратно на стол. Он не стал разглаживать смятую бумагу и даже не отчитал меня, но с тех пор мне приходилось дожидаться его в коридоре, наедине с красным, как кровь, воротником Шарнгорста и красными губами Ифигении, чье изображение висело возле дверей старшего класса; я должен был довольствоваться темно-серой мглой в коридоре да еще беглыми взглядами через глазок в классную комнату старших гимназистов. Но через этот глазок была тоже видна только темно-серая мгла. Однажды я нашел на свеженавощенном полу червонного туза: он был такого же красного цвета, как губы Ифигении и воротник Шарнгорста; сквозь запах свежей мастики на меня вдруг пахнуло запахом школьных завтраков. Я ясно различал круглые следы от горячих котлов на линолеуме перед классными комнатами, ощутил запах супа, и мысль о котле, который в понедельник поставят перед нашим классом, пробудила во мне такой голод, что его не в силах были заглушить ни красный воротник Шарнгорста, ни красные губы Ифигении, ни красный червонный туз. Когда мы пускались в обратный путь, я просил отца, чтобы он заглянул к булочнику Фундалю, пожелал ему доброго вечера и как бы между прочим попросил у него буханку хлеба или остаток темно-серого пирога с начинкой из красного повидла, такого же красного, как воротник Шарнгорста. Возвращаясь домой по тихим темным улицам, я разыгрывал весь диалог, который отец должен был вести с Фундалем, чтобы придать нашему визиту видимость случайности. Я сам удивлялся своей изобретательности, и чем ближе мы подходили к булочной Фундаля, тем сильнее разыгрывалось мое воображение и тем совершенней становился вымышленный мною диалог между отцом и Фундалем. Отец энергично качал головой, потому что сын Фундаля был его учеником и учился плохо, но, когда мы подходили к самому дому булочника, он в нерешительности останавливался. Я знал, как тяжело ему все это, но продолжал долбить свое, и каждый раз, сделав у двери Фундаля резкий поворот, словно солдат из кинокомедии, отец входил в дом и звонил к Фундалям; это происходило по воскресеньям, в десять часов вечера, и всегда в это время разыгрывалась одна и та же немая сцена: кто-нибудь, только не сам Фундаль, открывал дверь – и отец был слишком смущен и взволнован, чтобы произнести хотя бы «добрый вечер»; тогда сын Фундаля, его дочь или жена, словом тот, кто открывал дверь, кричал, повернувшись лицом к темной передней:
– Отец, это господин учитель!
И мой отец молча ждал, а я, стоя позади него, мысленно отмечал запахи ужина Фундалей: пахло тушеным мясом или жареным салом; когда была открыта дверь в погреб, до меня доносился запах хлеба. Потом появлялся Фундаль, он проходил в лавку и выносил оттуда незавернутую буханку хлеба, протягивал ее отцу, и отец не говоря ни слова брал хлеб. В первый раз мы не захватили с собой ни портфеля, ни бумаги, и отец понес хлеб под мышкой, а я молча шагал рядом с ним, наблюдая за выражением его лица: оно было таким же, как всегда – радостным и гордым, и никто бы не сказал, как тяжело отцу все это. Я попытался взять у отца хлеб и понести его сам, но он ласково покачал головой. И потом, когда воскресными вечерами мы снова ходили на вокзал отправлять матери письма, я всегда следил за тем, чтобы у нас был с собой портфель. Наступили месяцы, когда я уже со вторника начинал мечтать об этом добавочном хлебном пайке, пока однажды в воскресенье сам Фундаль не открыл нам дверь, и по его лицу я сразу понял, что на этот раз мы не получим хлеба: большие темные глаза булочника жестко смотрели на нас, тяжелый подбородок напоминал каменные подбородки статуй; еле шевеля губами, он произнес:
– Я отпускаю хлеб только по карточкам, но и по карточкам я не отпускаю его в воскресенье вечером.
Он захлопнул дверь у нас перед носом, ту самую дверь, что ведет сейчас в его кафе, где собираются члены местного джаз-клуба. Я сам видел на этой двери кроваво-красный плакат: сияющие негры прижимают губы к золотым мундштукам труб.
А тогда понадобилось несколько секунд, прежде чем мы смогли взять себя в руки и пойти домой; я нес пустой портфель, и его кожа совсем опала, как у хозяйственной сумки. Лицо отца было таким же, как всегда: гордым и радостным. Он сказал:
– Вчера мне пришлось поставить его сыну единицу.
Я слышал, как хозяйка мелет на кухне кофе, слышал, как она тихо и ласково увещевает свою маленькую дочурку, и мне все еще хотелось лечь обратно в постель и закутаться с головой одеялом; я вспоминал, как хорошо было раньше: в общежитии для учеников мне прекрасно удавалось состроить такую несчастную мину, что наш начальник капеллан Дерихе приказывал подать мне в кровать чай и грелку, и, пока другие ученики спускались к завтраку, я засыпал и просыпался только около одиннадцати, когда приходила уборщица убирать спальню. Ее фамилия была Витцель, и я боялся сурового взгляда ее голубых глаз, боялся ее рук – честных и сильных; заправляя простыни и складывая одеяла, она обходила мою постель, словно постель прокаженного, и произносила угрозу, которая до сих пор звучит устрашающе у меня в ушах: «Из тебя толку не выйдет! Ничего из тебя не выйдет!»
Ее сочувствие после смерти матери, когда все стали обращаться со мной ласково, – ее сочувствие было для меня еще тягостней. Но стоило мне, после того как умерла мать, опять переменить профессию и место учения – мне пришлось тогда целыми днями торчать в общежитии, пока капеллан не подыскал для меня новую работу, и я либо чистил картошку, либо слонялся со щеткой в руках по коридорам, – ее сочувствия как не бывало, и лишь только фрау Витцель замечала меня, как снова произносила свою сакраментальную фразу: «Из тебя толку не выйдет. Ничего из тебя не выйдет!» Я боялся ее, как боятся птицу, которая с карканьем преследует тебя, и удирал на кухню под крылышко к фрау Фехтер, где чувствовал себя в безопасности; я помогал ей солить капусту и в награду за это получал добавочные порции пудинга; убаюкиваемый сладкими песнями, которые распевали служанки, я рубил капусту большой сечкой. Некоторые строчки песен, которые фрау Фехтер считала неприличными, например такие, как «И он любил ее всю ночку темную», служанки должны были пропускать, мурлыкая себе что-то под нос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25