ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Понятие «скоро» еще больше сжалось, сжалось почти до предела. Всего два дня. Львов, Коломыя. Он знал, что доедет до Коломыи, но дальше для него пути нет. И не будет ни сердца, ни губ той девушки, только ее глаза, ее душа, скорбная, прекрасная душа, бесплотная душа, намертво привязанная к острым девичьим локтям, будто ведьма, которую привязали к столбу, чтобы сжечь на костре…
Граница все отрезала. И Пауль ушел навек. Остались только воспоминания, надежды и мечты. «Мы живем надеждами», – сказал как-то Пауль. Таким тоном, каким другие говорят: «Мы живем в долг». На земле нет ничего прочного… Ничего… только эти глаза… Кто знает, помогли ли мне молитвы, которые я читал целых три с половиной года. Увижу ли я эти глаза там, куда, быть может, попаду…
Да, конечно, когда его выписали из госпиталя в Амьене, он сразу заковылял к той горе, но там уже все было по-иному. Серое шоссе не взбегало, петляя, на гору, оно вело себя вполне разумно. Гора тащила шоссе на своем горбу, а забор и не думал шататься или нестись сломя голову вверх; забор стоял на месте, и за ним был дом, который Андреас не узнал: он узнал только забор, забор, замысловато сложенный из кирпичей, но не сплошной, а с узорными просветами. У забора стоял типичный обыватель-француз и посасывал трубочку, в его глазах засела тяжелая, как свинец, насмешка. Он ровным счетом ничего не знал, знал только, что сами они, местные, эвакуировались отсюда, бежали, а немцы все разграбили, несмотря на то, что поперек дороги висел плакат: «За мародерство – смертная казнь». Никакой девушки в доме нет. Есть только его жена, разжиревшая матрона – вот она стоит, засунув руку в вырез платья, – лицо у нее как у крольчихи. Детей у них нет, дочери сроду не бывало, ни дочери, ни сестры, ни невестки. Никого! Тесные, непроветренные комнатушки, забитые всяким хламом. Достойная обывательская чета с явной издевкой следила за его тоскливым беспомощно-ищущим взглядом.
Сервант покорежили немцы, а ковер прожгли окурками; на этом диване они спали со своими девками и совершенно запакостили его. Папаша презрительно сплюнул. Но все это произошло позже, намного позже, к тому времени бои уже кончились и дымное облако над Амьеном давно рассеялось, да, это произошло значительно позже, уже после того, как в поле врезался самолет; до сих пор в земле торчит его фюзеляж. Француз ткнул своей трубкой в окно… Да, он все еще торчит в земле, фюзеляж с трехцветной кокардой, а вон там, рядом, могила летчика, отсюда видна стальная каска, на ней сейчас пляшут солнечные зайчики. И все это сама жизнь, сама жизнь: и этот запах жареного мяса из кухни, и покореженный сервант, и амьенский кафедральный собор, который темнеет внизу в котловине, «памятник французской готики»… Кончено. Все кончено.
Той девушки нет.
– Может, это была проститутка, – предположил француз.
Он, видно, сочувствовал Андреасу: какое чудо, что этот обыватель вообще способен сочувствовать, да еще немецкому солдату, невзирая на то, что солдат служит в той же самой армии, что и мародеры, которые украли у него столовые приборы и часы, валялись на его диване с девками и запакостили этот диван, совершенно запакостили.
Боль была так пронзительна, что он остановился на пороге дома и долго смотрел на шоссе, где ему стало дурно; боль была так ужасна, что он ее перестал чувствовать. Француз покачал головой, он никогда не видел таких несчастных глаз, как у этого немца, который стоял рядом с ним, тяжело опираясь на палку.
– Peut-?tre, – сказал он, когда Андреас собрался идти, – Peut-?tre une folle, может, это была сумасшедшая из той лечебницы, – француз показал рукой на длинный забор, за которым виднелись высокие красивые деревья и строения с красными крышами. – Лечебница для душевнобольных. В те дни они разбежались кто куда, потом их с большим трудом удалось собрать…
– Спасибо… Спасибо…
И он опять поплелся в гору. К лечебнице. Ограда начиналась в двух шагах, но до ворот было далеко. Долго, долго взбирался он на раскаленную гору, пока не дошел до ворот. Предчувствие его не обмануло; тех, кого он искал, уже не оказалось. У ворот маячил часовой в каске: душевнобольных не было и в помине, теперь там лежали раненые и больные, и еще там открыли специальное отделение для больных триппером.
– Огромный корпус для больных триппером, – объяснил часовой, – ты что, подцепил триппер?
Андреас взглянул на большое поле, на торчавший из земли фюзеляж с трехцветной кокардой и на стальную каску, на которой играли солнечные блики.
– Этот товар здесь прямо задарма, – сказал часовой; ему было скучно стоять на посту, – за пятьдесят пфеннигов с тобой любая пойдет, – он засмеялся, – за пятьдесят пфеннигов.
– Да, – сказал Андреас, не слушая. Сорок миллионов, думал он, во Франции сорок миллионов жителей, слишком много. Попробуй найди. Надо набраться терпения. Смотреть в глаза каждой встреченной на улице женщине… Ему неохота было плестись дальше и осматривать поле, где его ранили, хотя поле было всего в трех минутах ходьбы. Ведь это уже не то поле, здесь теперь стало все по-иному. Не то шоссе и не тот забор; они все забыли, шоссе все забыло, как забывают люди; и забор забыл, что от страха он рухнул, увлекая за собой Андреаса. А фюзеляж самолета – это сон, сон с французской кокардой. Зачем осматривать поле? Зачем тащиться еще минуты три и снова с ненавистью и горечью вспоминать ура-патриотическое стихотворение, которое он тогда чуть было не воплотил в жизнь? Зачем напрягать и без того уставшие ноги?
– Ну вот, – сказал небритый, – теперь мы уже скоро приедем в Пшемысль.
– Дай-ка мне еще раз глотнуть, – попросил Андреас. Он снова приложился к бутылке.
Было все еще холодно, но понемногу светало; скоро за окнами потянутся бескрайние просторы, просторы Польши. Темные дома, долины, испещренные тенями, и небо над ними, небо, которое, кажется, вот-вот упадет, потому что ему не на чем держаться. Может, это уже Галиция? Может, эта равнина, медленно выползающая из мрака, бледная, серая, напитанная тоской и кровью равнина и есть Галиция?… Галиция… Восточная Галиция.
– Ну и долго же ты спал, – позавидовал небритый, – от семи до пяти. Теперь уже пять. Перегон Краков – Тарнув мы проехали. Ну, а я не сомкнул глаз. Мы давно едем по Польше. Краков – Тарнув, скоро уже Пшемысль…
Какое гигантское расстояние! Уже Пшемысль, а еще недавно был Рейн. Я проспал десять часов и теперь опять голоден, а жить мне осталось всего сорок восемь часов. Сорок восемь часов уже прошло. Сорок восемь часов сидит во мне это «скоро». Скоро я умру. Вначале я считал «скоро» хоть и неизбежным, но далеким. Неизбежным, но туманным; потом оно все больше и больше сжималось и вот сжалось до пустякового отрезка пути, до двух дней. Колеса крутятся и крутятся, и с каждой секундой я все ближе к концу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34