- На Затинную улицу.
На что забушевавший, закипевший мотор рванулся сразу на вторую скорость.
Наступил день странный, роковой, безошибочный. Легко сказать, но Калабухов сам не знал, как это ему удастся начать с самого нужного. Самое нужное раньше, в суетных соображениях минувшей ночью, в вагоне, было решение: прямо налететь на Губкомитет большевиков и там, прервав заседание, которое наверно тянулось с девяти вечера до девяти утра - Калабухов ведь был искушенный в этих политических делах человек - арестовать всех и разговаривать как с заложниками.
Но вот, вместо всех мудрых политических решений, очень нужных еще вчера, он увидал перед собою белую стену Кремля с одной стороны и двухъэтажный особняк, покрытый белым блеском, - его, Калабухова, родной дом - с другой.
Отсюда, вот с этого ажурного хлипкого подъезда начиналось нарушение всех предполагавшихся планов и совершенно неожиданные записки.
Опершись на крыло автомобиля, Калабухов написал в блок-ноте:
Силаевскому:
Передай размещение красноармейцев седьмой роты Чихотину. Сам поезжай в Исполком и Комитет большевиков. Осведоми о том, что я им предлагаю сделать, как мы говорили. Приказываю Чихотину принять батарею.
Калабухов.
P. S. К сему приложен пакет, в коем все мои требования изложены.
Путь по деревянным сеням, по которым дребезжали его торопливые вопросы, испуганной незнакомой Мавре, показался недлинным, а после этого пути вдруг встала та необходимость сбросить с себя холодную бессознательность, которая уже растворялась и таяла в ясности и прояснении разгорающегося дня.
День разгорался и, разгораясь, день вовлекал обычные редкие толпы, дробившиеся в стремлении к - увы! - обычным целям; обычная суета, как пыль, порошила кровавые события вчерашнего дня, а вчерашний день уже запекался в суетливой и суетной памяти, словно нанесенные раны: так остывшие пожарища могли тлеть, могли кровоточить только одни вчерашние сутки.
Улица за окном разгоралась тоже, улица за окном распевалась обычными тоже звуками, а Калабухова эти обычные звуки за окном раздражали так же, как раздражали бы они канарейку в клетке, если бы канарейка была обременена всеми теми ужасами и воспоминаниями об ужасах, которыми облагодетельствован Калабухов. Но канарейка безмятежно заливалась аж напухала криком; Калабухов же чувствовал себя среди незамечаемой и усвоенной с детства легкомысленности деревянной комнаты словно отторженным от тех великих приказов и дребезжаний, которые он, Калабухов, издавал там, на воле, откуда шел пошлый шум.
Калабухов ждал уже вторую минуту.
Мавра пошла сказать барышне о том, что плакать не нужно, потому что приехал какой-то комиссар, что ли, на автомобиле.
Вот с этих-то слов и началось самое ужасное, отсюда собственно начался последний день жизни Калабухова.
Откуда этот дряхлый цвет?
- Алеша. Алеша. Что вы с ним сделали?
Этот незнакомый дряхлый цвет, которым окрашено (не могло же оно быть такого цвета!) ее лицо.
В окнах бултыхался обычный день, в легкой колеблющейся клеточной комнате стоял жилой запах, старый, пряный запах птичника, такой явственный, придававший неописуемую явственность всему, кроме морщин на ее молодом лице.
- Алеша, Алеша! Что вы с ним сделали?
Ее тело было тяжко, бескостно. Поддерживая сестру, Калабухов чувствовал, что он утопает, что этот белый свет, путающийся в светлых обоях игрушечной их зальцы, может захлестнуть его окончательно. Калабухова заражало полуобморочное состояние сестры. Это полуобморочное состояние сестры напрягало какие-то сосуды в мозгу и могло потопить мозг в бесконечной светлости.
Калабухов неловко перевернулся, с шумом передвинув волны крови в голове. Тогда на плечо навалилась голова чужая, и вот из этих, перехваченных объятьем, из сырости этих объятий, из этих, все его лицо омочивших, слез - нет ни силы, ни воли, ни способа вырваться.
Алексей Калабухов не мог забыть и не мог вполне припомнить, какую-то нелепую историю, аналогичную той ...аналогичную той... аналогичную..., что эту ему рассказывали, как о прочитанной в книжке по такому же поводу... ах, да, эта история... он мягко сполз с дивана и стал перед сестрой на колени.
- Не плачь, сестренка: лес рубят - щепки летят, - хрипло от неразмятости скрипнул ему его голос, и все сразу стало белее, нелепее, - забылась история, и стало неловко в игрушечной зальце.
Сестра взглянула на Калабухова в упор всем высохшим, твердым лицом.
Комната раскалялась с необычайной быстротой, с быстротой, бившей под шерстью красной черкески крови, с быстротой, с какой кровь поднималась к лицу, - и теперь уже ничто внутри Калабухова не сопротивляется тем глупым словам, которые он с ясно осознанною им необходимостью сейчас произнесет.
- Так ты даже не раскаиваешься?
Калабухов понял всю тяжесть упрека с точки зрения сестры, упреков на всю жизнь, которых он теперь еще не понимает и - горе ему, если поймет, а, главное, ему стало неприятно, что вместо тех утешений, которые он считал долгом произнести сестре, придется защищаться и даже убеждать, возобновив навыки последних революционных военных лет.
- В чем, Катя?
- Ты папу убил. Ты даже не сам убил папу, ты только войско послал...
- Катя! - Калабухов вскочил. - Катя, да сознаешь ли ты, что ты говоришь? Мне жалко только тебя и тебя живую (дальше мысль цеплялась за звучание слов: так пишутся стихи). Ты думаешь, я плачу и плакать буду? Я не успею плакать - и потому, что все равно мне, и потому, что все равно мне - я не успею (он с ненавистью заметил, что уже декламирует и вдруг укрепился в каком-то решении, которое, неизвестно когда, пришло ему в мысль и с этим пор стал он обосновывать его опытным путем: путем подымания своей головы прямо, точным голосом и грубостью). Я не успею. Теперь я знаю, в чем дело. Родная, Катюша, я давно разучился любить вас - тебя, папу, Елену (опять развертывалась декламация). Я люблю только какие-то движущиеся плоскости и выпуклости, геометрию, - города и алгебраические знаки, называемые населением, человечеством, классами. Гамелен это же самое, у Франса, называл нацией. Я знаю, что это неубедительно.
От последнего слова сестра разрыдалась: у нее нет брата. Он убежден, что она ничего не понимает:
- Неубедительно. Полюбить эти кровавые и живые отвлеченности - значит сделать роковым и смертельным каждый свой шаг. Катя, прости меня, пожалей своего брата. Ты это никогда не забывала (а она рыдала сильнее. Калабухов опять тяжело стал перед диваном на колени и видел дрожащие плечи). Пожалей, пожалей меня за то, что у меня гибельная для вас походка, для всех людей... Все - люди, все льют слезы. А меня, видевшего реки крови, только трогают и могут разжалобить океаны ее.
У сестры были сухие глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34