Тогда он и зажег свою лампу и сейчас смотрел на горящий фитиль и слушал ночную тишину дома. Он помнил, что у него есть только одна ночь. Сердце стучало, но уже не так сильно – он столько успел передумать, что уже свыкся со своей тревогой, и биение сердца почти улеглось. Он знал, что осталась только эта ночь и этой ночью он должен открыть дверь. Дверь заперта, но нужно ее открыть, войти туда и подойти к этой вещи и сломать ее, эту вещь. Нужно ее сломать. Вот этой самой ночью.
Тут он увидел, что матери нет рядом, и расплакался. Мать подскочила к нему и в сердцах дала подзатыльник. Под мышкой у нее был какой-то узелок. Они вместе вышли из того дома и куда-то пошли. В одном месте мать спросила у прохожего, как пройти в баню, прохожий показал рукой на поворот улицы и что-то сказал. Они еще немного прошли, потом спустились вниз по ступенькам, мокрым и вонючим (он и сейчас ощутил запах сырости, тины и лампового масла), и попали в круглое помещение с небольшим бассейном посредине. Мать сняла с него одежду. Они прошли по скользкому узкому коридору, где тянуло затхлостью, и вошли в помещение с каменным полом и со сводчатым потолком, подпиравшимся колоннами. Было жарко и душно, и плохо пахло. Там были голые женщины, и он тоже был голый. Мать повела его наверх по скользким каменным ступеням и окунула в бассейн с горячей водой. И сама тоже вошла туда. Сначала он взвизгнул, но потом притерпелся к горячей воде, хоть она и обжигала тело. Потом они вышли из воды и сели под одной из каменных колонн. Он увидел, что по колоннам ползают, шевеля усами, рыжие сверчки. Наверху, ближе к сводам потолка, сверчки растворялись в темноте. Становилось все темнее. Все уже разошлись, а потом открылась дверь и вошла какая-то женщина. Слабый огонек коптящей лампы прыгал в ее руке, освещая колеблющимся светом морщинистое лицо и отвислые груди, бросал тусклый отблеск на влажные камни. Сверчки свистели. Снова тяжелая обжигающая волна обдала его голову и плечи. Он вскрикнул. Потом мать увела его и посадила на длинную каменную скамью, застланную куском красной ткани. Мать развязала узелок, достала одежду, которой он раньше не видел, и надела на него. Одежда была ему тесна, но он все равно обрадовался. Над ступеньками раскачивалась и коптила лампа. От ее света дрожали в темноте скользкие ребра каменных ступеней. Они вышли на улицу. И снова пришли в тот дом.
Ханум сказала: «Хасан!» А он не понял, что это она его зовет, не понимал, чего от него хотят. А мать подбежала и стукнула его – что, мол, не отвечаешь? – а он заплакал, потому что боялся ханум. Ханум спустилась до середины лестницы. Свет лампы, которую она держала в руке, высвечивал ее лицо на фоне оштукатуренной стены. «Если он все так и будет реветь, ничего не выйдет», – сказала она. Мать снова ударила его. «Не бей его», – сказала ханум, и мать его больше не била. Потом ханум сказала: «Ну что не отвечаешь?» И еще спросила: «Одежда подошла?» А он не понял. Ханум сказала: «Возьми его в дом, простынет», а потом: «Иди наверх, к Манучу». А он не понял – кто это, что это такое – Мануч? Ханум сказала матери: «Сведи его наверх». Мать сказала: «Идем» – и сама пошла, тут же воротилась, посмотрела на него сердито, схватила за руку и потащила за собой, сначала быстро, а потом потише. Они остановились в дверях. Мать велела: «Скажи "салам", и он повторил: «Салам». Ханум сказала: «Заходи», и мать втолкнула его внутрь. В комнате на меховом коврике сидел, сгорбившись, мужчина, одетый в абу , и курил кальян, а около стены сидел мальчик. Он видел, как кольца дыма лениво поднимались и повисали у мужчины над головой. Ханум сказала: «Оставь Хасана тут и ступай мыть посуду». Он остался на месте, а потом услышал, как дверь у него за спиной закрылась, и понял, что матери уже нет в комнате.
А сейчас он понимал, что у него есть только эта ночь. Он смотрел, как колеблется и коптит желтый язычок пламени, и думал о том, что завтра придется уйти. Иначе нельзя. Он знал, что тот, другой, остался по ту сторону, а он, сам он, – по эту, что расстояние все увеличивается, он, бывший до сих пор частью другого, теперь уже принадлежит только себе, он изменился, он уже не тот, что вчера, – он теперь нечто ненужное, отвергнутое, одинокое… Его душевное смятение становилось непереносимым. Он вскочил с места, подошел к окну и прижался лицом к стеклу. В спальне ханум и аги горел свет. Снова заколотилось сердце. Он вернулся обратно и сел, прислонившись к своей свернутой постели.
И в сплетениях нитей старого истрепанного паласа, покрывавшего пол его комнаты, виделось ему…
…вот уже который день он не носил Манучехра на спине, потому что у того нарывало бедро. Он все время сидел возле Манучехра и развлекал его, и, когда к ним пришел доктор, кто-то сказал: Хасан пусть останется. На голове у доктора была чалма, на плечах – аба и на носу очки. Манучехр боялся и все жаловался, что болит бедро. Он растирал руки Манучехра и говорил: «Бооольна…» Доктор сказал: «Хорошо». Ханум, сама плача, уговаривала Манучехра не плакать. Доктор велел ханум выйти. Ханум поднялась, но никак не уходила, и доктор сказал аге: «Скажите ей, чтоб ушла». Ага резко сказал: «Ну что не уходите?» Ханум заплакала, и, пока она не вышла, доктор не откинул свою абу. Ага затворил дверь, запер ее на задвижку и сказал Манучехру: «Не плачь». И еще прикрикнул сердито: «Сказано тебе, заткнись!» Он очень боялся и сам не понимал, говорит он или молчит, но тут услышал собственный голос: «Бооольна». Доктор сказал: «Разденьте его». Ага дал ему подзатыльник. Снимая с Манучехра шальвары, он ощутил биение сердца и свое частое горячее дыхание. Бедро у Манучехра распухло и посинело.
Манучехр вырывался, а он так застонал, когда доктор вскрывал ланцетом нарыв, что Манучехров отец зарычал на него: «Гаденыш паршивый, ты-то чего?» Он умолк, но чувствовал, что гортань его беззвучно повторяет крики Манучехра, он смотрел на Манучехра, и слезы текли по его лицу. После этого Манучехр несколько дней оставался в постели, и он гадал, пройдут теперь ноги или останутся, как были, хотя и знал, что Манучехр – калека от рождения. А когда ранка затянулась, он снова стал таскать Манучехра на спине.
Каждый день, когда они шли гулять к мечети, они проходили по улице, где у одной из дверей сидела девочка-калека. Прося милостыню, она повторяла: «Подайте, чтобы добрый Боженька вас не сделал хромыми». И ни по какой другой дороге нельзя было донести Манучехра до мечети. Мечеть была большая, и деревья там росли большие, на помостах лежали тростниковые циновки, и можно было из тростинок смастерить человечка, а Манучехра усадить на помост. Взрослые сидели под деревьями возле помостов или, стоя на них, слушали проповедника, говорившего с каменной кафедры. С деревьев облетала листва, как будто маленькие крылышки, дрожа, взлетали и опускались, кружились под деревом и, наконец, падали на землю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Тут он увидел, что матери нет рядом, и расплакался. Мать подскочила к нему и в сердцах дала подзатыльник. Под мышкой у нее был какой-то узелок. Они вместе вышли из того дома и куда-то пошли. В одном месте мать спросила у прохожего, как пройти в баню, прохожий показал рукой на поворот улицы и что-то сказал. Они еще немного прошли, потом спустились вниз по ступенькам, мокрым и вонючим (он и сейчас ощутил запах сырости, тины и лампового масла), и попали в круглое помещение с небольшим бассейном посредине. Мать сняла с него одежду. Они прошли по скользкому узкому коридору, где тянуло затхлостью, и вошли в помещение с каменным полом и со сводчатым потолком, подпиравшимся колоннами. Было жарко и душно, и плохо пахло. Там были голые женщины, и он тоже был голый. Мать повела его наверх по скользким каменным ступеням и окунула в бассейн с горячей водой. И сама тоже вошла туда. Сначала он взвизгнул, но потом притерпелся к горячей воде, хоть она и обжигала тело. Потом они вышли из воды и сели под одной из каменных колонн. Он увидел, что по колоннам ползают, шевеля усами, рыжие сверчки. Наверху, ближе к сводам потолка, сверчки растворялись в темноте. Становилось все темнее. Все уже разошлись, а потом открылась дверь и вошла какая-то женщина. Слабый огонек коптящей лампы прыгал в ее руке, освещая колеблющимся светом морщинистое лицо и отвислые груди, бросал тусклый отблеск на влажные камни. Сверчки свистели. Снова тяжелая обжигающая волна обдала его голову и плечи. Он вскрикнул. Потом мать увела его и посадила на длинную каменную скамью, застланную куском красной ткани. Мать развязала узелок, достала одежду, которой он раньше не видел, и надела на него. Одежда была ему тесна, но он все равно обрадовался. Над ступеньками раскачивалась и коптила лампа. От ее света дрожали в темноте скользкие ребра каменных ступеней. Они вышли на улицу. И снова пришли в тот дом.
Ханум сказала: «Хасан!» А он не понял, что это она его зовет, не понимал, чего от него хотят. А мать подбежала и стукнула его – что, мол, не отвечаешь? – а он заплакал, потому что боялся ханум. Ханум спустилась до середины лестницы. Свет лампы, которую она держала в руке, высвечивал ее лицо на фоне оштукатуренной стены. «Если он все так и будет реветь, ничего не выйдет», – сказала она. Мать снова ударила его. «Не бей его», – сказала ханум, и мать его больше не била. Потом ханум сказала: «Ну что не отвечаешь?» И еще спросила: «Одежда подошла?» А он не понял. Ханум сказала: «Возьми его в дом, простынет», а потом: «Иди наверх, к Манучу». А он не понял – кто это, что это такое – Мануч? Ханум сказала матери: «Сведи его наверх». Мать сказала: «Идем» – и сама пошла, тут же воротилась, посмотрела на него сердито, схватила за руку и потащила за собой, сначала быстро, а потом потише. Они остановились в дверях. Мать велела: «Скажи "салам", и он повторил: «Салам». Ханум сказала: «Заходи», и мать втолкнула его внутрь. В комнате на меховом коврике сидел, сгорбившись, мужчина, одетый в абу , и курил кальян, а около стены сидел мальчик. Он видел, как кольца дыма лениво поднимались и повисали у мужчины над головой. Ханум сказала: «Оставь Хасана тут и ступай мыть посуду». Он остался на месте, а потом услышал, как дверь у него за спиной закрылась, и понял, что матери уже нет в комнате.
А сейчас он понимал, что у него есть только эта ночь. Он смотрел, как колеблется и коптит желтый язычок пламени, и думал о том, что завтра придется уйти. Иначе нельзя. Он знал, что тот, другой, остался по ту сторону, а он, сам он, – по эту, что расстояние все увеличивается, он, бывший до сих пор частью другого, теперь уже принадлежит только себе, он изменился, он уже не тот, что вчера, – он теперь нечто ненужное, отвергнутое, одинокое… Его душевное смятение становилось непереносимым. Он вскочил с места, подошел к окну и прижался лицом к стеклу. В спальне ханум и аги горел свет. Снова заколотилось сердце. Он вернулся обратно и сел, прислонившись к своей свернутой постели.
И в сплетениях нитей старого истрепанного паласа, покрывавшего пол его комнаты, виделось ему…
…вот уже который день он не носил Манучехра на спине, потому что у того нарывало бедро. Он все время сидел возле Манучехра и развлекал его, и, когда к ним пришел доктор, кто-то сказал: Хасан пусть останется. На голове у доктора была чалма, на плечах – аба и на носу очки. Манучехр боялся и все жаловался, что болит бедро. Он растирал руки Манучехра и говорил: «Бооольна…» Доктор сказал: «Хорошо». Ханум, сама плача, уговаривала Манучехра не плакать. Доктор велел ханум выйти. Ханум поднялась, но никак не уходила, и доктор сказал аге: «Скажите ей, чтоб ушла». Ага резко сказал: «Ну что не уходите?» Ханум заплакала, и, пока она не вышла, доктор не откинул свою абу. Ага затворил дверь, запер ее на задвижку и сказал Манучехру: «Не плачь». И еще прикрикнул сердито: «Сказано тебе, заткнись!» Он очень боялся и сам не понимал, говорит он или молчит, но тут услышал собственный голос: «Бооольна». Доктор сказал: «Разденьте его». Ага дал ему подзатыльник. Снимая с Манучехра шальвары, он ощутил биение сердца и свое частое горячее дыхание. Бедро у Манучехра распухло и посинело.
Манучехр вырывался, а он так застонал, когда доктор вскрывал ланцетом нарыв, что Манучехров отец зарычал на него: «Гаденыш паршивый, ты-то чего?» Он умолк, но чувствовал, что гортань его беззвучно повторяет крики Манучехра, он смотрел на Манучехра, и слезы текли по его лицу. После этого Манучехр несколько дней оставался в постели, и он гадал, пройдут теперь ноги или останутся, как были, хотя и знал, что Манучехр – калека от рождения. А когда ранка затянулась, он снова стал таскать Манучехра на спине.
Каждый день, когда они шли гулять к мечети, они проходили по улице, где у одной из дверей сидела девочка-калека. Прося милостыню, она повторяла: «Подайте, чтобы добрый Боженька вас не сделал хромыми». И ни по какой другой дороге нельзя было донести Манучехра до мечети. Мечеть была большая, и деревья там росли большие, на помостах лежали тростниковые циновки, и можно было из тростинок смастерить человечка, а Манучехра усадить на помост. Взрослые сидели под деревьями возле помостов или, стоя на них, слушали проповедника, говорившего с каменной кафедры. С деревьев облетала листва, как будто маленькие крылышки, дрожа, взлетали и опускались, кружились под деревом и, наконец, падали на землю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9