Бедный Мешхеди Асгар!
Тогда же – а может, пару месяцев спустя, точно не помню, – дядюшка заодно распрощался с шалью и абой. Длинные вьющиеся волосы не подходили к новому головному убору, пришлось постричься. Дядюшка горевал. Он привык засовывать руки под шаль. Без нее руки было некуда девать. И для чубука не стало места, пришлось перейти на трубку покороче. Как-то раз он сказал, что вот-вот, гляди, охолостят. Дядя Азиз отозвался: мол, тебя-то что холостить, и без того ни на что не годен. Дядюшка потом два дня у нас не показывался. Дома говорили, что он обиделся. На третий день он сам пришел, сказал, что соскучился по детям. Дядя Азиз услышал.
– Как бы не так; где этот трепач найдет место получше? – Но сказал он это шепотом.
Когда я стал ходить в школу, дядюшка поначалу целыми днями просиживал без дела в коридоре, или на улице, или на скамье у ворот, дожидаясь последнего звонка. Отлучался домой разве что по утрам, перед звонком на вторую перемену, и приносил мне чего-нибудь попить. В полдень мы уходили домой, а после обеда снова возвращались. Учился я неплохо. По вечерам готовил уроки. Писал при свете керосиновой лампы, а дядюшка сидел наготове. Чернильницы в ту пору были керамические, с золотисто-зелеными, цвета павлиньего пера, чернилами и кусочками мокрого шелка – для увлажнения. Нам не разрешалось сушить написанное над огнем лампы, и дядюшка осторожно дул на каждый листок. Потом заворачивал в платок полагавшийся ему ужин и уносил домой, жене.
Однажды вечером с холмов, расположенных на южной окраине города, внезапно донесся грохот оружейной пальбы. Он нарастал с каждой минутой. А тогда как раз ходили слухи про кашкайцев . Говорили, что они против тегеранского правительства и вроде бы задумали взять город. И вот раздались и сразу зачастили, зачастили выстрелы, а никого из мужчин дома не было, только дядюшка. Джафар, наш повар, вечерами после заката уходил в мечеть, потом брал в лавке хлеб и возвращался домой. Его тоже не было, в доме остались одни женщины: мои мама и тетка, все три мои сестры, Рогайе и еще какая-то служанка (имени точно не помню, служанки у нас долго не задерживались). Дом был полон женщин и очень скоро наполнился криками. Вдали безостановочно шла стрельба, а у нас не переставая визжали. Там – пулеметные очереди, а тут – «О святые заступники!» да «О святейший Аббас!». Хватились дядюшки – его нет. Но женщины тут же сообразили, где искать. Боясь лишиться последнего защитника, они вдохновились на подвиг, хлынули во двор, настигли дядюшку у ворот и с воплями и проклятиями втащили «бессовестного труса» обратно в комнату. Операцию возглавляла моя тетка, вместе с Рогайе и той второй служанкой. Дядюшка кричал, что жена его дома совсем одна, а наши осыпали бранью и его самого, и его супругу. Дядюшка твердил, что он им не раб купленный, и получал в ответ, что не помнит хлеба-соли. Тетка взывала к святой крови Хасана и Хусейна , желая Мешхеди Асгару ослепнуть на оба глаза и лишиться обеих рук. Я ревел. Беспрерывно слышались выстрелы, так что брань и проклятия постепенно сменились возгласами ужаса. Дядюшка среди всего этого приговаривал: «Ох, несчастный я человек! Старуха там одна-одинешенька!» Пальба между тем продолжалась, под аккомпанемент жалобных «Господи, помилуй!» и «Святейший имам, защити!». Вдруг в дверь постучали. Женщины так и замерли от ужаса – кто там? Ни одна не тронулась с места. Наконец моя тетка в ярости закричала: «Асгар, ты что, оглох?» Дядюшка пошел открывать. Это оказался Джафар, и дядюшка уже не вернулся. Он пулей помчался домой. Потом пришел отец. В ту ночь стреляли до утра. Лишь когда за цветными стеклами окна забрезжил рассвет, стрельба стала стихать, совсем почти смолкла и наконец замерла. Наступило утро, и я наконец заснул.
На следующий день я проснулся поздно. Выяснилось, что война уже кончилась, правительство одержало победу, ну а кашкайцы отступили. Во дворе топтался дядюшка. Потом появился дядя Азиз и, выслушав историю дядюшкиного предательства – он, мол, пытался бросить наших женщин на произвол судьбы, к жене хотел сбежать, – сорвался на крик. Ругался он разнообразно – и «сукин сын», и «трепло поганое», и даже «грязный сводник». Про «грязного сводника», помню, я услышал впервые. Дядюшка в ответ только молчал. С тех пор я невзлюбил дядю Азиза.
Потом, через неделю-другую, отец мой уехал в Исфахан. Тетка или мама, впрочем, кажется, все-таки тетка, решила доказать мне, что отец не единственный властелин в доме, и нажаловалась школьному надзирателю: от рук отбился, сущий чертенок, пусть-ка отведает палок по пяткам. Хотя какой там чертенок, я тогда был тише воды. И вдруг меня, ни о чем не подозревающего, схватили, скрутили и уложили на скамью. Ноги мне стиснули петлей и подтянули кверху, что меня скорее смешило, чем пугало. Но гранатовый прут быстро уговорил заплакать. В тот день, после звонка на большую перемену, прибежав к выходу, чтобы попить, я спросил у дядюшки, за что мне всыпали.
– Тебе же на пользу, – сказал он. – От учительской палки проку побольше, чем от родительской ласки. Вот подрастешь…
Дзинь! Я выпустил стакан из рук. Он разбился вместе с блюдцем. Плакал мой шербет! А когда я вернулся домой, заплакали и мама, и тетка. Уже неделю каждый день что-нибудь билось – то стакан, то чашка. В наказание мне перестали приносить шербет на переменах. Было обидно. Я не мог понять, в чем провинился, но и поделать ничего не мог.
Однажды, когда отец был еще в отъезде, с гор пополз сель и обрушился в безводное каменистое русло реки, недалеко от города. Народ устремился туда поглазеть на сель. Моя тетка тоже решила ехать и послала дядюшку предупредить Шависа и Агу Мухаммада Али. Ага Мухаммад был у нас кучером и правил коляской, а Шавис состоял при конюшне, заботясь о паре наших лошадей и ослике. У Шависа была жена Билкис и две дочери, старшая Таджи, лет одиннадцати, а может, и десяти, и младшая Голабтун, почти моя ровесница. Билкис была моей кормилицей. Дядюшка вернулся с известием, что Аги Мухаммада на месте нет, сам уехал посмотреть. Тетка, уже надевшая уличные шаровары, взбесилась, стала кричать, что снова ее ни в грош не ставят. Мы принялись ждать, но Ага Мухаммад Али не возвращался. Шавис даже лошадей запряг, но кучер объявился, лишь когда стемнело. И уже открыл рот, чтобы со всеми подробностями рассказать про сель, но не тут-то было. Тетушка-голубушка, яростно причитая, вылила на него столько брани, сколько могла припомнить. Ага Мухаммад Али разозлился и ушел, заявив, что да будут прокляты его предки до седьмого колена, если он сюда вернется. С тем и ушел.
Дядя Азиз узнал новости наутро, расшумелся, сказал моей матери, что она абсолютно не умеет себя поставить, в собственном доме не хозяйка, и вообще, какое право имеет сестра мужа вмешиваться в домашние дела?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Тогда же – а может, пару месяцев спустя, точно не помню, – дядюшка заодно распрощался с шалью и абой. Длинные вьющиеся волосы не подходили к новому головному убору, пришлось постричься. Дядюшка горевал. Он привык засовывать руки под шаль. Без нее руки было некуда девать. И для чубука не стало места, пришлось перейти на трубку покороче. Как-то раз он сказал, что вот-вот, гляди, охолостят. Дядя Азиз отозвался: мол, тебя-то что холостить, и без того ни на что не годен. Дядюшка потом два дня у нас не показывался. Дома говорили, что он обиделся. На третий день он сам пришел, сказал, что соскучился по детям. Дядя Азиз услышал.
– Как бы не так; где этот трепач найдет место получше? – Но сказал он это шепотом.
Когда я стал ходить в школу, дядюшка поначалу целыми днями просиживал без дела в коридоре, или на улице, или на скамье у ворот, дожидаясь последнего звонка. Отлучался домой разве что по утрам, перед звонком на вторую перемену, и приносил мне чего-нибудь попить. В полдень мы уходили домой, а после обеда снова возвращались. Учился я неплохо. По вечерам готовил уроки. Писал при свете керосиновой лампы, а дядюшка сидел наготове. Чернильницы в ту пору были керамические, с золотисто-зелеными, цвета павлиньего пера, чернилами и кусочками мокрого шелка – для увлажнения. Нам не разрешалось сушить написанное над огнем лампы, и дядюшка осторожно дул на каждый листок. Потом заворачивал в платок полагавшийся ему ужин и уносил домой, жене.
Однажды вечером с холмов, расположенных на южной окраине города, внезапно донесся грохот оружейной пальбы. Он нарастал с каждой минутой. А тогда как раз ходили слухи про кашкайцев . Говорили, что они против тегеранского правительства и вроде бы задумали взять город. И вот раздались и сразу зачастили, зачастили выстрелы, а никого из мужчин дома не было, только дядюшка. Джафар, наш повар, вечерами после заката уходил в мечеть, потом брал в лавке хлеб и возвращался домой. Его тоже не было, в доме остались одни женщины: мои мама и тетка, все три мои сестры, Рогайе и еще какая-то служанка (имени точно не помню, служанки у нас долго не задерживались). Дом был полон женщин и очень скоро наполнился криками. Вдали безостановочно шла стрельба, а у нас не переставая визжали. Там – пулеметные очереди, а тут – «О святые заступники!» да «О святейший Аббас!». Хватились дядюшки – его нет. Но женщины тут же сообразили, где искать. Боясь лишиться последнего защитника, они вдохновились на подвиг, хлынули во двор, настигли дядюшку у ворот и с воплями и проклятиями втащили «бессовестного труса» обратно в комнату. Операцию возглавляла моя тетка, вместе с Рогайе и той второй служанкой. Дядюшка кричал, что жена его дома совсем одна, а наши осыпали бранью и его самого, и его супругу. Дядюшка твердил, что он им не раб купленный, и получал в ответ, что не помнит хлеба-соли. Тетка взывала к святой крови Хасана и Хусейна , желая Мешхеди Асгару ослепнуть на оба глаза и лишиться обеих рук. Я ревел. Беспрерывно слышались выстрелы, так что брань и проклятия постепенно сменились возгласами ужаса. Дядюшка среди всего этого приговаривал: «Ох, несчастный я человек! Старуха там одна-одинешенька!» Пальба между тем продолжалась, под аккомпанемент жалобных «Господи, помилуй!» и «Святейший имам, защити!». Вдруг в дверь постучали. Женщины так и замерли от ужаса – кто там? Ни одна не тронулась с места. Наконец моя тетка в ярости закричала: «Асгар, ты что, оглох?» Дядюшка пошел открывать. Это оказался Джафар, и дядюшка уже не вернулся. Он пулей помчался домой. Потом пришел отец. В ту ночь стреляли до утра. Лишь когда за цветными стеклами окна забрезжил рассвет, стрельба стала стихать, совсем почти смолкла и наконец замерла. Наступило утро, и я наконец заснул.
На следующий день я проснулся поздно. Выяснилось, что война уже кончилась, правительство одержало победу, ну а кашкайцы отступили. Во дворе топтался дядюшка. Потом появился дядя Азиз и, выслушав историю дядюшкиного предательства – он, мол, пытался бросить наших женщин на произвол судьбы, к жене хотел сбежать, – сорвался на крик. Ругался он разнообразно – и «сукин сын», и «трепло поганое», и даже «грязный сводник». Про «грязного сводника», помню, я услышал впервые. Дядюшка в ответ только молчал. С тех пор я невзлюбил дядю Азиза.
Потом, через неделю-другую, отец мой уехал в Исфахан. Тетка или мама, впрочем, кажется, все-таки тетка, решила доказать мне, что отец не единственный властелин в доме, и нажаловалась школьному надзирателю: от рук отбился, сущий чертенок, пусть-ка отведает палок по пяткам. Хотя какой там чертенок, я тогда был тише воды. И вдруг меня, ни о чем не подозревающего, схватили, скрутили и уложили на скамью. Ноги мне стиснули петлей и подтянули кверху, что меня скорее смешило, чем пугало. Но гранатовый прут быстро уговорил заплакать. В тот день, после звонка на большую перемену, прибежав к выходу, чтобы попить, я спросил у дядюшки, за что мне всыпали.
– Тебе же на пользу, – сказал он. – От учительской палки проку побольше, чем от родительской ласки. Вот подрастешь…
Дзинь! Я выпустил стакан из рук. Он разбился вместе с блюдцем. Плакал мой шербет! А когда я вернулся домой, заплакали и мама, и тетка. Уже неделю каждый день что-нибудь билось – то стакан, то чашка. В наказание мне перестали приносить шербет на переменах. Было обидно. Я не мог понять, в чем провинился, но и поделать ничего не мог.
Однажды, когда отец был еще в отъезде, с гор пополз сель и обрушился в безводное каменистое русло реки, недалеко от города. Народ устремился туда поглазеть на сель. Моя тетка тоже решила ехать и послала дядюшку предупредить Шависа и Агу Мухаммада Али. Ага Мухаммад был у нас кучером и правил коляской, а Шавис состоял при конюшне, заботясь о паре наших лошадей и ослике. У Шависа была жена Билкис и две дочери, старшая Таджи, лет одиннадцати, а может, и десяти, и младшая Голабтун, почти моя ровесница. Билкис была моей кормилицей. Дядюшка вернулся с известием, что Аги Мухаммада на месте нет, сам уехал посмотреть. Тетка, уже надевшая уличные шаровары, взбесилась, стала кричать, что снова ее ни в грош не ставят. Мы принялись ждать, но Ага Мухаммад Али не возвращался. Шавис даже лошадей запряг, но кучер объявился, лишь когда стемнело. И уже открыл рот, чтобы со всеми подробностями рассказать про сель, но не тут-то было. Тетушка-голубушка, яростно причитая, вылила на него столько брани, сколько могла припомнить. Ага Мухаммад Али разозлился и ушел, заявив, что да будут прокляты его предки до седьмого колена, если он сюда вернется. С тем и ушел.
Дядя Азиз узнал новости наутро, расшумелся, сказал моей матери, что она абсолютно не умеет себя поставить, в собственном доме не хозяйка, и вообще, какое право имеет сестра мужа вмешиваться в домашние дела?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21