крепость я взял, но войти в нее невозможно. У меня нет никаких средств воздействия. Если бы я применил силу, это погубило бы все!
Как можно побороть предубеждения, причины которых вам неизвестны? Написать письмо, дать наемному писцу переписать его и доставить Онорине?.. Я уже думал об этом. Но не грозит ли это третьим переездом? Последний стоил мне сто пятьдесят тысяч франков. Сначала я приобрел это владение на имя моего секретаря – того, которого вы заместили. Я застиг этого подлеца, не знавшего, как чуток мой сон, в ту минуту, когда он отпирал подобранным ключом шкатулку, где были спрятаны контрдокументы; я кашлянул, он окаменел от ужаса; на другой день я заставил его продать дом новому подставному лицу и выгнал вон. О, если бы я не чувствовал, что мои побуждения благородны и человечны, не видел, как они осуществляются, как расцветают, если бы моя роль не напоминала порою забот провидения, если бы все существо мое не радовалось этому, я бы мог подумать в иные минуты, что одержим какой-то манией! Иногда по ночам я боюсь сойти с ума, меня ужасают внезапные переходы от вспышек слабой надежды, рвущейся ввысь, к полному отчаянию, низвергающему меня в такие бездны, глубже которых не найти. Несколько дней назад я серьезно раздумывал над ужасной развязкой истории Ловласа и Клариссы, говоря себе:
«Будь у нас ребенок, Онорине пришлось бы вернуться под супружеский кров!»
И я так уверен в счастливом будущем, что около года назад приобрел один из красивейших особняков в предместье Сент-Оноре. Если мне удастся вновь завоевать Онорину, я не хочу, чтобы бедняжка видела вот этот старый дом, эту комнату, откуда она бежала; я хочу перевести свое божество в новый храм, где она начнет совершенно новую жизнь… Сейчас там идут работы, особняк скоро превратится в настоящее чудо изящества и вкуса. Мне рассказывали, что какой-то поэт, охваченный безумной страстью к одной певице, едва успев влюбиться в нее, купил самую красивую кровать в Париже, еще не зная, как ответит актриса на его чувства. И вот рассудительного сурового судью, человека, слывущего мудрым советником престола, этот анекдот взволновал до глубины души. Оратору Палаты близок и понятен поэт, идеальные мечты которого питались реальностью. За три дня до прибытия Марии-Луизы Наполеон в Компьене предавался отдыху на брачной постели… Все великие страсти на один лад. В любви я – поэт и император!.."
Услыхав последние слова, я понял, что граф Октав справедливо опасается за свой рассудок; он встал с места, шагал по комнате, размахивая руками, потом вдруг остановился, как бы испуганный горячностью своих речей.
– Должно быть, я очень смешон, ища сочувствия в ваших глазах, – заметил он после довольно долгого молчания.
– Нет, сударь, вы очень несчастны…
– О да! – вздохнул он, возвращаясь к своей исповеди. – Больше, чем вы думаете! По пылкости моих слов вы, должно быть, угадываете, как сильна моя страсть. Вот уже девять лет она истощает все мои силы; но это ничто в сравнении с обожанием, которое внушает мне душа, ум, характер, сердце, все то, что в женщине не составляет чисто женских свойств; словом, все те пленительные божества из свиты Любви, которые сопутствуют ей и окружают поэзией мимолетные наслаждения Теперь, оглядываясь в прошлое, я вижу сокровища ума и сердца Онорины и корю себя, что в дни блаженства так мало обращал на них внимания, как и все счастливые люди! Изо дня в день я все отчетливее сознавал, как велика моя утрата, все яснее постигал дивные совершенства этого своенравного и балованного создания, которое стало таким сильным и гордым под гнетом нужды, под ударами подлой измены. И этот небесный цветок гибнет в глуши и одиночестве! Вот мы тут толковали о законе, – продолжал он с горькой насмешкой, – но закон – это пикет жандармов; мою жену схватят и приведут сюда насильно! Не значит ли это завоевать труп? Религия не имеет власти над Онориной, в религии она признает только ее поэзию, она молится, не слушая предписаний церкви. Я же исчерпал все возможности: милосердие, доброту, любовь… У меня нет больше сил. Остается последнее средство для достижения победы – хитрость и терпение, благодаря которым птицелову удается в конце концов изловить самых недоверчивых, самых проворных, причудливых и редкостных птиц. Морис, когда де Гранвиль допустил вполне простительную нескромность и вам открылась тайна моей жизни, я увидел в этой случайности веление судьбы, одно из тех указаний свыше, которым повинуются и которых вымаливают игроки в разгар азартной игры… Достаточно ли вы ко мне привязаны, чтобы романтически пожертвовать собой ради меня?..
– Я догадываюсь, что вы хотите сказать, граф, – ответил я, перебивая его, – я вижу ваши намерения. Ваш первый секретарь хотел взломать вашу шкатулку; у второго слишком пылкое сердце, – он может влюбиться в вашу жену. Неужели вы хотите обречь его на гибель, послав прямо в огонь? Сунуть руку в костер и не обжечься, да разве это возможно?
– Вы ребенок, – возразил граф, – я отправлю вас туда в перчатках! На улице Сен-Мор, в домике огородника, который я освобожу для вас, поселится не секретарь мой, а мой двоюродный племянник, барон д'Осталь, докладчик дел Государственного совета…
Не успел я прийти в себя от изумления, как услышал звон колокольчика, и какая-то коляска подкатила к самому подъезду. Вскоре лакей доложил о госпоже де Куртвиль с дочерью. У графа Октава была многочисленная родня со стороны матери. Госпожа де Куртвиль, его кузина, была вдовой судьи округа Сены, который оставил ее и единственную дочь свою без всякого состояния. Разве увядающая женщина двадцати девяти лет могла сравниться с двадцатилетней девушкой, одаренной красотой, какой может наделить идеальную возлюбленную лишь самое пылкое воображение?
– Титул барона, должность докладчика дел и чиновника особых поручений при министре юстиции, в ожидании лучшего, да этот старый особняк в приданое, – разве не достаточно причин, чтобы не влюбиться в графиню? – шепнул он мне и, взяв меня под руку, представил госпоже де Куртвиль и ее дочери.
Я был ослеплен не столько блестящими надеждами на будущее, о которых прежде не посмел бы и мечтать, сколько Амелией де Куртвиль, прелесть которой была умело оттенена искусным туалетом, – матери всячески украшают дочерей, когда пора выдавать их замуж…
– Но не стоит говорить обо мне, – заметил консул, прерывая свой рассказ.
Недели через три, – продолжал он, – я переехал в дом огородника, приведенный в порядок, убранный и обставленный с той быстротой, которая объясняется тремя словами: Париж! Французский мастеровой! Деньги! Я так влюбился в Амелию, что граф для своего спокойствия не мог большего и желать. Но достаточно ли я был благоразумен н свои двадцать пять лет для хитрых замыслов, которые мне предстояло осуществить и от которых зависело счастье моего друга?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Как можно побороть предубеждения, причины которых вам неизвестны? Написать письмо, дать наемному писцу переписать его и доставить Онорине?.. Я уже думал об этом. Но не грозит ли это третьим переездом? Последний стоил мне сто пятьдесят тысяч франков. Сначала я приобрел это владение на имя моего секретаря – того, которого вы заместили. Я застиг этого подлеца, не знавшего, как чуток мой сон, в ту минуту, когда он отпирал подобранным ключом шкатулку, где были спрятаны контрдокументы; я кашлянул, он окаменел от ужаса; на другой день я заставил его продать дом новому подставному лицу и выгнал вон. О, если бы я не чувствовал, что мои побуждения благородны и человечны, не видел, как они осуществляются, как расцветают, если бы моя роль не напоминала порою забот провидения, если бы все существо мое не радовалось этому, я бы мог подумать в иные минуты, что одержим какой-то манией! Иногда по ночам я боюсь сойти с ума, меня ужасают внезапные переходы от вспышек слабой надежды, рвущейся ввысь, к полному отчаянию, низвергающему меня в такие бездны, глубже которых не найти. Несколько дней назад я серьезно раздумывал над ужасной развязкой истории Ловласа и Клариссы, говоря себе:
«Будь у нас ребенок, Онорине пришлось бы вернуться под супружеский кров!»
И я так уверен в счастливом будущем, что около года назад приобрел один из красивейших особняков в предместье Сент-Оноре. Если мне удастся вновь завоевать Онорину, я не хочу, чтобы бедняжка видела вот этот старый дом, эту комнату, откуда она бежала; я хочу перевести свое божество в новый храм, где она начнет совершенно новую жизнь… Сейчас там идут работы, особняк скоро превратится в настоящее чудо изящества и вкуса. Мне рассказывали, что какой-то поэт, охваченный безумной страстью к одной певице, едва успев влюбиться в нее, купил самую красивую кровать в Париже, еще не зная, как ответит актриса на его чувства. И вот рассудительного сурового судью, человека, слывущего мудрым советником престола, этот анекдот взволновал до глубины души. Оратору Палаты близок и понятен поэт, идеальные мечты которого питались реальностью. За три дня до прибытия Марии-Луизы Наполеон в Компьене предавался отдыху на брачной постели… Все великие страсти на один лад. В любви я – поэт и император!.."
Услыхав последние слова, я понял, что граф Октав справедливо опасается за свой рассудок; он встал с места, шагал по комнате, размахивая руками, потом вдруг остановился, как бы испуганный горячностью своих речей.
– Должно быть, я очень смешон, ища сочувствия в ваших глазах, – заметил он после довольно долгого молчания.
– Нет, сударь, вы очень несчастны…
– О да! – вздохнул он, возвращаясь к своей исповеди. – Больше, чем вы думаете! По пылкости моих слов вы, должно быть, угадываете, как сильна моя страсть. Вот уже девять лет она истощает все мои силы; но это ничто в сравнении с обожанием, которое внушает мне душа, ум, характер, сердце, все то, что в женщине не составляет чисто женских свойств; словом, все те пленительные божества из свиты Любви, которые сопутствуют ей и окружают поэзией мимолетные наслаждения Теперь, оглядываясь в прошлое, я вижу сокровища ума и сердца Онорины и корю себя, что в дни блаженства так мало обращал на них внимания, как и все счастливые люди! Изо дня в день я все отчетливее сознавал, как велика моя утрата, все яснее постигал дивные совершенства этого своенравного и балованного создания, которое стало таким сильным и гордым под гнетом нужды, под ударами подлой измены. И этот небесный цветок гибнет в глуши и одиночестве! Вот мы тут толковали о законе, – продолжал он с горькой насмешкой, – но закон – это пикет жандармов; мою жену схватят и приведут сюда насильно! Не значит ли это завоевать труп? Религия не имеет власти над Онориной, в религии она признает только ее поэзию, она молится, не слушая предписаний церкви. Я же исчерпал все возможности: милосердие, доброту, любовь… У меня нет больше сил. Остается последнее средство для достижения победы – хитрость и терпение, благодаря которым птицелову удается в конце концов изловить самых недоверчивых, самых проворных, причудливых и редкостных птиц. Морис, когда де Гранвиль допустил вполне простительную нескромность и вам открылась тайна моей жизни, я увидел в этой случайности веление судьбы, одно из тех указаний свыше, которым повинуются и которых вымаливают игроки в разгар азартной игры… Достаточно ли вы ко мне привязаны, чтобы романтически пожертвовать собой ради меня?..
– Я догадываюсь, что вы хотите сказать, граф, – ответил я, перебивая его, – я вижу ваши намерения. Ваш первый секретарь хотел взломать вашу шкатулку; у второго слишком пылкое сердце, – он может влюбиться в вашу жену. Неужели вы хотите обречь его на гибель, послав прямо в огонь? Сунуть руку в костер и не обжечься, да разве это возможно?
– Вы ребенок, – возразил граф, – я отправлю вас туда в перчатках! На улице Сен-Мор, в домике огородника, который я освобожу для вас, поселится не секретарь мой, а мой двоюродный племянник, барон д'Осталь, докладчик дел Государственного совета…
Не успел я прийти в себя от изумления, как услышал звон колокольчика, и какая-то коляска подкатила к самому подъезду. Вскоре лакей доложил о госпоже де Куртвиль с дочерью. У графа Октава была многочисленная родня со стороны матери. Госпожа де Куртвиль, его кузина, была вдовой судьи округа Сены, который оставил ее и единственную дочь свою без всякого состояния. Разве увядающая женщина двадцати девяти лет могла сравниться с двадцатилетней девушкой, одаренной красотой, какой может наделить идеальную возлюбленную лишь самое пылкое воображение?
– Титул барона, должность докладчика дел и чиновника особых поручений при министре юстиции, в ожидании лучшего, да этот старый особняк в приданое, – разве не достаточно причин, чтобы не влюбиться в графиню? – шепнул он мне и, взяв меня под руку, представил госпоже де Куртвиль и ее дочери.
Я был ослеплен не столько блестящими надеждами на будущее, о которых прежде не посмел бы и мечтать, сколько Амелией де Куртвиль, прелесть которой была умело оттенена искусным туалетом, – матери всячески украшают дочерей, когда пора выдавать их замуж…
– Но не стоит говорить обо мне, – заметил консул, прерывая свой рассказ.
Недели через три, – продолжал он, – я переехал в дом огородника, приведенный в порядок, убранный и обставленный с той быстротой, которая объясняется тремя словами: Париж! Французский мастеровой! Деньги! Я так влюбился в Амелию, что граф для своего спокойствия не мог большего и желать. Но достаточно ли я был благоразумен н свои двадцать пять лет для хитрых замыслов, которые мне предстояло осуществить и от которых зависело счастье моего друга?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25