Старик шофер давно уже исчез, и один только Семен Андреевич тукал молотком, ремонтируя изношенные, изопревшие обутки.
– Идите вечерять! – еще раз позвала тетя Нюра, и мы с Васькой пошли в дом, уселись по лавкам.
В избе было тихо. Тетя Нюра молчала, опустив глаза в тарелку с картошкой, молчал угрюмо Васька, одна бабка что-то приговаривала, пришамкивала себе под нос. Иногда тетя Нюра вопросительно посматривала на Ваську, но он ничего не замечал. Похоже было, что они поссорились и виновата в этой ссоре тетя Нюра. Но когда они успели поссориться? Я от Васьки почти что ни на шаг не отступал.
Васька вяло ковырял ложкой в тарелке, потом поднял голову.
Инвалид все тукал молотком.
– Мам! – сказал Васька. – Позови Семена-то Андреевича. Голодный, чай.
Тетя Нюра неожиданно легко вскочила, выбежала из избы, хлопнув дверью. Бабка и Васька тяжело переглянулись.
Стук на улице смолк, потом во дворе зажурчали подшипники инвалидной коляски, и в избе, опираясь руками на деревяшки с кожаными ремешками для рук, появился Семен Андреевич.
Смотреть, как он поднимался на невысокий порожек, а потом опускался, было невмоготу, и, если бы инвалид молчал, было бы совсем тяжело. Но Семен Андреевич шутил, приговаривал, и от этого неловкое напряжение сразу рассеялось.
– Здравствуйте, пожалуйста! – весело восклицал он. – Спасибо от странничка! А то мы по району странствуем, дома уже который день не ночуем, а горяченьким, глядишь, да угостят! Как же тут пропадешь, коли вокруг люди добрые!
Я и тетя Нюра помогли ему забраться на лавку, он помыл руки в тазике, который подала бабка, и, в шутку перекрестившись, принялся за картошку. Но тут же хлопнул себя по голове.
– Ох, голова садовая! – засмеялся инвалид. – В гости пришел, а про гостинец забыл!
Он вытащил бутылку, тетя Нюра и бабка заахали, но стаканчики поставили.
Взрослые выпили. В избе снова стало тихо. Только жужжала где-то муха.
– А вы что ж, в бога верите? – после долгого молчания спросил Васька.
Инвалид положил ложку, обтер губы, сказал шутливо:
– Эх, Вася, спроси-ка ты у солдат, кто верует? Кто и верил если, так теперь одного черта жалует. – Он засмеялся. – Эта война, пропади она пропадом, поядреней всякого чистилища будет.
Он снова разлил вино, стал серьезным.
– Выпьем, – сказал он, – выпьем давайте за упокой души Ивана Петровича и всех погибших солдат нашего района, хоть в упокой души я не верю. Давайте за память выпьем, чтоб она никогда не ушла.
Я подумал, сейчас Семен Андреевич будет походить на других инвалидов – станет пить, и зубы начнут стучать о стекло, а потом заплачет или заругается, – но инвалид обвел стол трезвыми глазами и закупорил бутылку.
– Будет, – сказал он. – Пьяная голова – что пустой шар: не ровен час, и улететь может.
Он засмеялся своим словам, но его никто не поддержал. Все сидели напряженные и невеселые.
Налили чаю. Васька прихлебывал пустой чай и посматривал на инвалида, будто хотел еще что-то спросить.
– А страшно было тогда? – проговорил он хрипло и кивнул головой на стол, а вернее, под стол, туда, где должны были у Семена Андреевича быть ноги.
Семен Андреевич хлебнул чаю и надолго замолк, словно взвешивая про себя, страшно или не страшно было тогда, когда оторвало ему ноги.
Наконец он поставил кружку на стол, отодвинул ее и посмотрел Ваське в глаза.
– Тогда, – он мотнул вниз, на свои ноги, – я ничего, почитай, не помнил. В медсанбате очнулся уже без ног. Отошел, гляжу – солнышко в щель пробивается, посмотрел на себя – вроде жив, здоров, руки на месте, голова, пощупал, на месте, ноги тоже, одеялом укрытые. – Он вздохнул. – Только чую, ноги мои ноют, лодыжки особенно. Ноют и ноют, ну, думаю, уж не ревматизм ли прихватил. Потом узнал, что ноги-то хоть и ноют, а их уж нет…
Васька словно окаменел.
– Испугался я потом, позже… Но это не страх, – подумав, проговорил Семен Андреевич. – Страх был тогда, под Москвой, когда твой батька погиб.
Он взялся за столешницу так, что пальцы побелели.
– И страх и злоба, – сказал он негромко. – Злоба, что гранат нету, и страх, что помрешь, ни одного немца не укокошив… Как уж вывернулся я тогда, и сам не знаю. – Он снова пронзительно посмотрел на Ваську. – Только уж потом… уж потом, Васька, будь спокоен, столько их накрошил…
Бабка, осторожно ступая по скрипучим половицам, принесла керосиновую лампу. Спичка скользнула о коробок, пламя осветило избу бронзовым светом.
Где-то на полатях затиликал, запел сверчок.
Семен Андреевич улыбнулся, повернул лицо к печке:
– Ишь поет! Живность!
* * *
Тетя Нюра пошла постелить Семену Андреевичу в сенцах, мы с Васькой выбрались из-за стола и устроились на лавочке под окнами. Васька был смурной, глубоко затягивался и часто кашлял хриплым – на всю улицу – голосом.
– Вот хухры-мухры! – проговорил он устало. – Никогда не угадаешь, что с тобой будет. Хотел тебе одно мероприятие показать, а тут фургон этот.
– Какое мероприятие? – спросил я.
– Да… – нехотя ответил Васька. – На вечерку хотел тебя сводить, да уж поздно, самый конец захватим. – Он зевнул. – А завтра вставать рано.
Я всполошился.
– Ва-ась! – заныл я. – Давай сходим, выспимся еще, успеем.
Васька усмехнулся, затоптал окурок, долго просить себя не заставил.
– Смотри, – сказал он, – два километра по лесу.
Он поднялся с лавочки, крикнул в ограду:
– Мам, мы спать ушли, – и на цыпочках вернулся ко мне.
То быстрым шагом, то скорой рысью мы двигались по лесной дороге. Ели обступали нас со всех сторон, воздух словно остекленел, и каждый вздох повисал в тишине. Мои ноги то проваливались в колдобины, то спотыкались о бугорки, и тогда я хватался за Ваську – за его рукав или плечо.
В глухой тишине я неожиданно различил какое-то тоненькое треньканье и голоса.
Васька прибавил шагу.
Сквозь деревья завиднелся трепещущий огонек, голоса и музыка стали внятнее: кто-то пел частушки, играла гармонь.
Лес наконец кончился, тишина и страхи остались за спиной, впереди выступали из мрака избы, а перед ними, под березкой, застлавшей черной шапкой полнеба, полыхал костер и плясали пары.
Гармонист играл довольно заунывно, повторял одну и ту же короткую мелодию, ни шума, ни смеха не было у костра, только раздавался глухой, мерный топот пляшущих.
Когда мы подошли ближе, озорной парнячий голос, нарочно надрываясь, разухабисто выкрикнул:
По деревне идётё,
Играётё и поётё,
Мое сердце разрываетё
И спать не даётё-о!
Снова стало тихо, слышался только топот. Через полминуты, не раньше, словно крепко подумав прежде, девчачий голос, такой же надрывный, пропел:
Через речку быструю
Я мосточек выстрою,
Ходи, милый, ходи мой,
Ходи летом и зимой!
Мы остановились под березой, недалеко от баяниста. Это был совсем пацан, вроде, пожалуй, меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
– Идите вечерять! – еще раз позвала тетя Нюра, и мы с Васькой пошли в дом, уселись по лавкам.
В избе было тихо. Тетя Нюра молчала, опустив глаза в тарелку с картошкой, молчал угрюмо Васька, одна бабка что-то приговаривала, пришамкивала себе под нос. Иногда тетя Нюра вопросительно посматривала на Ваську, но он ничего не замечал. Похоже было, что они поссорились и виновата в этой ссоре тетя Нюра. Но когда они успели поссориться? Я от Васьки почти что ни на шаг не отступал.
Васька вяло ковырял ложкой в тарелке, потом поднял голову.
Инвалид все тукал молотком.
– Мам! – сказал Васька. – Позови Семена-то Андреевича. Голодный, чай.
Тетя Нюра неожиданно легко вскочила, выбежала из избы, хлопнув дверью. Бабка и Васька тяжело переглянулись.
Стук на улице смолк, потом во дворе зажурчали подшипники инвалидной коляски, и в избе, опираясь руками на деревяшки с кожаными ремешками для рук, появился Семен Андреевич.
Смотреть, как он поднимался на невысокий порожек, а потом опускался, было невмоготу, и, если бы инвалид молчал, было бы совсем тяжело. Но Семен Андреевич шутил, приговаривал, и от этого неловкое напряжение сразу рассеялось.
– Здравствуйте, пожалуйста! – весело восклицал он. – Спасибо от странничка! А то мы по району странствуем, дома уже который день не ночуем, а горяченьким, глядишь, да угостят! Как же тут пропадешь, коли вокруг люди добрые!
Я и тетя Нюра помогли ему забраться на лавку, он помыл руки в тазике, который подала бабка, и, в шутку перекрестившись, принялся за картошку. Но тут же хлопнул себя по голове.
– Ох, голова садовая! – засмеялся инвалид. – В гости пришел, а про гостинец забыл!
Он вытащил бутылку, тетя Нюра и бабка заахали, но стаканчики поставили.
Взрослые выпили. В избе снова стало тихо. Только жужжала где-то муха.
– А вы что ж, в бога верите? – после долгого молчания спросил Васька.
Инвалид положил ложку, обтер губы, сказал шутливо:
– Эх, Вася, спроси-ка ты у солдат, кто верует? Кто и верил если, так теперь одного черта жалует. – Он засмеялся. – Эта война, пропади она пропадом, поядреней всякого чистилища будет.
Он снова разлил вино, стал серьезным.
– Выпьем, – сказал он, – выпьем давайте за упокой души Ивана Петровича и всех погибших солдат нашего района, хоть в упокой души я не верю. Давайте за память выпьем, чтоб она никогда не ушла.
Я подумал, сейчас Семен Андреевич будет походить на других инвалидов – станет пить, и зубы начнут стучать о стекло, а потом заплачет или заругается, – но инвалид обвел стол трезвыми глазами и закупорил бутылку.
– Будет, – сказал он. – Пьяная голова – что пустой шар: не ровен час, и улететь может.
Он засмеялся своим словам, но его никто не поддержал. Все сидели напряженные и невеселые.
Налили чаю. Васька прихлебывал пустой чай и посматривал на инвалида, будто хотел еще что-то спросить.
– А страшно было тогда? – проговорил он хрипло и кивнул головой на стол, а вернее, под стол, туда, где должны были у Семена Андреевича быть ноги.
Семен Андреевич хлебнул чаю и надолго замолк, словно взвешивая про себя, страшно или не страшно было тогда, когда оторвало ему ноги.
Наконец он поставил кружку на стол, отодвинул ее и посмотрел Ваське в глаза.
– Тогда, – он мотнул вниз, на свои ноги, – я ничего, почитай, не помнил. В медсанбате очнулся уже без ног. Отошел, гляжу – солнышко в щель пробивается, посмотрел на себя – вроде жив, здоров, руки на месте, голова, пощупал, на месте, ноги тоже, одеялом укрытые. – Он вздохнул. – Только чую, ноги мои ноют, лодыжки особенно. Ноют и ноют, ну, думаю, уж не ревматизм ли прихватил. Потом узнал, что ноги-то хоть и ноют, а их уж нет…
Васька словно окаменел.
– Испугался я потом, позже… Но это не страх, – подумав, проговорил Семен Андреевич. – Страх был тогда, под Москвой, когда твой батька погиб.
Он взялся за столешницу так, что пальцы побелели.
– И страх и злоба, – сказал он негромко. – Злоба, что гранат нету, и страх, что помрешь, ни одного немца не укокошив… Как уж вывернулся я тогда, и сам не знаю. – Он снова пронзительно посмотрел на Ваську. – Только уж потом… уж потом, Васька, будь спокоен, столько их накрошил…
Бабка, осторожно ступая по скрипучим половицам, принесла керосиновую лампу. Спичка скользнула о коробок, пламя осветило избу бронзовым светом.
Где-то на полатях затиликал, запел сверчок.
Семен Андреевич улыбнулся, повернул лицо к печке:
– Ишь поет! Живность!
* * *
Тетя Нюра пошла постелить Семену Андреевичу в сенцах, мы с Васькой выбрались из-за стола и устроились на лавочке под окнами. Васька был смурной, глубоко затягивался и часто кашлял хриплым – на всю улицу – голосом.
– Вот хухры-мухры! – проговорил он устало. – Никогда не угадаешь, что с тобой будет. Хотел тебе одно мероприятие показать, а тут фургон этот.
– Какое мероприятие? – спросил я.
– Да… – нехотя ответил Васька. – На вечерку хотел тебя сводить, да уж поздно, самый конец захватим. – Он зевнул. – А завтра вставать рано.
Я всполошился.
– Ва-ась! – заныл я. – Давай сходим, выспимся еще, успеем.
Васька усмехнулся, затоптал окурок, долго просить себя не заставил.
– Смотри, – сказал он, – два километра по лесу.
Он поднялся с лавочки, крикнул в ограду:
– Мам, мы спать ушли, – и на цыпочках вернулся ко мне.
То быстрым шагом, то скорой рысью мы двигались по лесной дороге. Ели обступали нас со всех сторон, воздух словно остекленел, и каждый вздох повисал в тишине. Мои ноги то проваливались в колдобины, то спотыкались о бугорки, и тогда я хватался за Ваську – за его рукав или плечо.
В глухой тишине я неожиданно различил какое-то тоненькое треньканье и голоса.
Васька прибавил шагу.
Сквозь деревья завиднелся трепещущий огонек, голоса и музыка стали внятнее: кто-то пел частушки, играла гармонь.
Лес наконец кончился, тишина и страхи остались за спиной, впереди выступали из мрака избы, а перед ними, под березкой, застлавшей черной шапкой полнеба, полыхал костер и плясали пары.
Гармонист играл довольно заунывно, повторял одну и ту же короткую мелодию, ни шума, ни смеха не было у костра, только раздавался глухой, мерный топот пляшущих.
Когда мы подошли ближе, озорной парнячий голос, нарочно надрываясь, разухабисто выкрикнул:
По деревне идётё,
Играётё и поётё,
Мое сердце разрываетё
И спать не даётё-о!
Снова стало тихо, слышался только топот. Через полминуты, не раньше, словно крепко подумав прежде, девчачий голос, такой же надрывный, пропел:
Через речку быструю
Я мосточек выстрою,
Ходи, милый, ходи мой,
Ходи летом и зимой!
Мы остановились под березой, недалеко от баяниста. Это был совсем пацан, вроде, пожалуй, меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24