— допускала я компромисс. Поскольку видела, как она любит книжки. — Пусть бы ее назвали самой музыкальной! Так как она играла на скрипке… Но самой красивой?!» — Так, перемещаясь из столовой в спальню, а оттуда — на кухню, полубредила я. — Имя от меня отняла, Лиона у меня отобрала…
Имя мое, действительно, на две буквы укоротилось. Но Лионом я и до того не владела.
Отобрать же то, чего нет, невозможно. Да и рано мне было кем-то владеть…
«Не родись красивой, а родись счастливой!»? Но ведь можно родиться и красивой и счастливой одновременно, как моя тёзка… А можно, как я, — и некрасивой и несчастливой…» Так я продолжала себя истязать. Пока не уткнулась в зеркало…
Придирчиво исследовав себя, я все же пришла к окончательному выводу о вопиющей необъективности жюри. Метание перешло в возмущение, в непримиримый протест.
Обуревамая всем этим, я улеглась в постель. И вдруг увидела, как мама, наоборот, свою постель покинула — и достала из аптечки те лекарства, которые принимала в самых исключительных случаях.
Она переживала не столько поражения дочери, сколько м о ю реакцию на них.
В ту ночь я приняла твердое решение быть бездетной: что если мне достанется такая, как я?
Нет уж, хватит с меня поражений!
Школьниками в те времена становились не в шестилетнем, а в семилетнем возрасте. Мне уже пошел восьмой год, а тёзка была на полгода меня моложе. «Могла бы уважать старших!» — хотелось одернуть ее.
… С тех пор позади остались не месяцы, а восемнадцать с лишнем лет. На таком возрастном расстоянии я, повторюсь, наверное, несколько переиначиваю, овзрасляю фразы и рассуждения детсадовской поры. Но факты и смысл происходившего остаются прежними. Стараюсь воспроизвести, детализировать дорогу к бедствию своему такой, какой та дорога была.
Прощаясь со всеми, переходившими в ранг школьников, «главная воспитательница» пожелала больших достижений, «фундамент которых заложил детский сад». И напоследок непонятно зачем известила каким гороскопным знаком каждый из нас является. Она именовала их «знаками зодиака».
Полагаю, «главная» пришла к мнению, что мы уже дозрели до того, чтобы и это про себя ведать.
Без промедления выяснилось, что я по гороскопному знаку — рыба. Ничего лучшего я не ждала. Несколько озадачило, что, будучи рыбой, я не умела плавать…
После того, как меня, не плавающую, погрузили без моего согласия в реку, или в море, а то, может, и в океан, осталось напряженно ждать кем окажется тёзка. Не было никаких сомнений: ее знак будет несравненно предпочтительней моего. Но что до такой степени предпочтительнейней… «Главная» провозгласила мою соперницу львом, а точней, львицей. Львица, как она сообщила, принадлежит к «знаку» огненному.
«Как бы мне в ее огне не сгореть!» — придумала я высопарную фразу, чтобы принять противопожарные меры. Хотя находиться в воде для рыбы вполне противопожарно…
Тёзка, по традиции, меня обогнала. И, по традиции же, сделала вид, что вовсе не гордится своим львиным происхождением. И что царицей зверей — а тем паче людей! — себя вовсе не ощущает.
— Почему люди принадлежат к «знакам» животного мира? — спросила я маму, рассказывая ей о том, как проводила нас «главная». — Рыбу можно поймать, поджарить и съесть. А попробуй поступить так со львицей!
Мама принялась расспрашивать, что именно меня не устраивает и стала умиротворять:
— Рыбы бывают разные! Вспомни, к примеру, про Золотую рыбку!
Мама, жалея меня, свою болезнь и свою боль по возможности скрывала. А я свою, взбалмашную, чересчур преждевременную, досрочную, прятать от мамы даже не пробовала. Я виделась себе не Золотой рыбкой, а неудачницей, сидящей возле разбитого корыта. Я ничем не могла помочь ни другим, ни самой себе.
В школу я пошла до обидности рядовую, обыкновенную, а тёзка, естественно, в музыкальную школу «для особо одаренных детей». В ту самую, где преподавала моя мама. (Я все больше начинала верить в судьбу!). Но вместе со мной в обыкновенной школе очутился необыкновенный Лион.
Впервые я тёзку свою обошла. Что-то у нее выиграла!
… Однажды, когда я училась уже в третьем классе, мама сказала:
— Должна успеть поставить тебя на ноги. — Но произнося это, мама смотрела не на мои ноги, а на мои руки. — У тебя пальцы, созданные для клавиш! И безупречный слух.
— Слух есть у всех. Кроме глухих…
— Меня радует твой музыкальный слух. И не претворяйся, что этого не понимаешь!
Мечтаю увидеть и услышать тебя пианисткой…
— А почему ты сказала, что хочешь успеть?
Разве кто-то за тобой гонится?
— Никто не гонится. Просто, когда я уйду из музыкальной школы на пенсию…
Безгранично заботливая преданность, если она не вполне взаимна, вызывает сострадание, как и безответная — моя, к примеру, — любовь.
До пенсии было еще далеко. Я знала, что за мамой гонится нездоровье. Но боялась об этом думать…
— Я ничего плохого не имела в виду, — поторопилась меня успокоить мама.
Но она имела в виду свое сердце. По ночам, притворяясь спящей, я видела, как она капает в рюмку «сердечные» капли, глотает таблетки. Мне становилось холодно: мама думала не о том, что уйдет из школы, а о том, что может уйти… вообще, навсегда.
Я не представляла себе жизни без мамы… Но, не представляя без нее своей жизни, не заботилась в должной мере о ее жизни. Которая, сейчас понимаю, принадлежала полностью мне.
Тому, кто себя отдает тебе, справедливо и себя отдавать в ответ. Если не полностью, то хоть в какой-то степени…
В углу нашей гостиной скромно притулился старый рояль. На молодой, то есть новый, у мамы не набралось денег. Она всячески пыталась приобщить меня к этому, третьему, нашему жильцу. А я отмахивалась, отбивалась. Почему? Разве она хотя бы в одной разумной просьбе мне отказала? Да и с неразумными просьбами подчас соглашалась… Я же долго противилась потому, что с ее собственных слов мне было известно: дорога к музыкальному успеху пролегает через мученические усилия. А напрягаться я не привыкла. И противилась, не соображая, что отбираю у мамы спокойствие… за мое же грядущее.
По субботам и воскресеньям мама музицировала. А потом занималась хозяйством… но под записи самых почитаемых ею пианистов — Рахманинова, Артура Рубинштейна, Софроницкого. Чтобы — в который раз! — с ними сблизиться. Некоторые записи были до того давними, что звучали по-старчески, хрипловато, надломленно. Однако мне чудилось, что мама вот-вот упадет перед ними на колени и станет молиться. А я, честно говоря, при всем своем слухе, не понимала, чем мамино музицирование хуже искусства ее кумиров. Когда я открыто сравнила мастерство Артура Рубинштейна с маминым, она в ужасе схватилась за сердце:
— Не скажи это еще кому-нибудь! Я тебя заклинаю… Сердце ее было нездоровым, — и я не искренне созналась, что пошутила.
1 2 3 4 5 6 7 8
Имя мое, действительно, на две буквы укоротилось. Но Лионом я и до того не владела.
Отобрать же то, чего нет, невозможно. Да и рано мне было кем-то владеть…
«Не родись красивой, а родись счастливой!»? Но ведь можно родиться и красивой и счастливой одновременно, как моя тёзка… А можно, как я, — и некрасивой и несчастливой…» Так я продолжала себя истязать. Пока не уткнулась в зеркало…
Придирчиво исследовав себя, я все же пришла к окончательному выводу о вопиющей необъективности жюри. Метание перешло в возмущение, в непримиримый протест.
Обуревамая всем этим, я улеглась в постель. И вдруг увидела, как мама, наоборот, свою постель покинула — и достала из аптечки те лекарства, которые принимала в самых исключительных случаях.
Она переживала не столько поражения дочери, сколько м о ю реакцию на них.
В ту ночь я приняла твердое решение быть бездетной: что если мне достанется такая, как я?
Нет уж, хватит с меня поражений!
Школьниками в те времена становились не в шестилетнем, а в семилетнем возрасте. Мне уже пошел восьмой год, а тёзка была на полгода меня моложе. «Могла бы уважать старших!» — хотелось одернуть ее.
… С тех пор позади остались не месяцы, а восемнадцать с лишнем лет. На таком возрастном расстоянии я, повторюсь, наверное, несколько переиначиваю, овзрасляю фразы и рассуждения детсадовской поры. Но факты и смысл происходившего остаются прежними. Стараюсь воспроизвести, детализировать дорогу к бедствию своему такой, какой та дорога была.
Прощаясь со всеми, переходившими в ранг школьников, «главная воспитательница» пожелала больших достижений, «фундамент которых заложил детский сад». И напоследок непонятно зачем известила каким гороскопным знаком каждый из нас является. Она именовала их «знаками зодиака».
Полагаю, «главная» пришла к мнению, что мы уже дозрели до того, чтобы и это про себя ведать.
Без промедления выяснилось, что я по гороскопному знаку — рыба. Ничего лучшего я не ждала. Несколько озадачило, что, будучи рыбой, я не умела плавать…
После того, как меня, не плавающую, погрузили без моего согласия в реку, или в море, а то, может, и в океан, осталось напряженно ждать кем окажется тёзка. Не было никаких сомнений: ее знак будет несравненно предпочтительней моего. Но что до такой степени предпочтительнейней… «Главная» провозгласила мою соперницу львом, а точней, львицей. Львица, как она сообщила, принадлежит к «знаку» огненному.
«Как бы мне в ее огне не сгореть!» — придумала я высопарную фразу, чтобы принять противопожарные меры. Хотя находиться в воде для рыбы вполне противопожарно…
Тёзка, по традиции, меня обогнала. И, по традиции же, сделала вид, что вовсе не гордится своим львиным происхождением. И что царицей зверей — а тем паче людей! — себя вовсе не ощущает.
— Почему люди принадлежат к «знакам» животного мира? — спросила я маму, рассказывая ей о том, как проводила нас «главная». — Рыбу можно поймать, поджарить и съесть. А попробуй поступить так со львицей!
Мама принялась расспрашивать, что именно меня не устраивает и стала умиротворять:
— Рыбы бывают разные! Вспомни, к примеру, про Золотую рыбку!
Мама, жалея меня, свою болезнь и свою боль по возможности скрывала. А я свою, взбалмашную, чересчур преждевременную, досрочную, прятать от мамы даже не пробовала. Я виделась себе не Золотой рыбкой, а неудачницей, сидящей возле разбитого корыта. Я ничем не могла помочь ни другим, ни самой себе.
В школу я пошла до обидности рядовую, обыкновенную, а тёзка, естественно, в музыкальную школу «для особо одаренных детей». В ту самую, где преподавала моя мама. (Я все больше начинала верить в судьбу!). Но вместе со мной в обыкновенной школе очутился необыкновенный Лион.
Впервые я тёзку свою обошла. Что-то у нее выиграла!
… Однажды, когда я училась уже в третьем классе, мама сказала:
— Должна успеть поставить тебя на ноги. — Но произнося это, мама смотрела не на мои ноги, а на мои руки. — У тебя пальцы, созданные для клавиш! И безупречный слух.
— Слух есть у всех. Кроме глухих…
— Меня радует твой музыкальный слух. И не претворяйся, что этого не понимаешь!
Мечтаю увидеть и услышать тебя пианисткой…
— А почему ты сказала, что хочешь успеть?
Разве кто-то за тобой гонится?
— Никто не гонится. Просто, когда я уйду из музыкальной школы на пенсию…
Безгранично заботливая преданность, если она не вполне взаимна, вызывает сострадание, как и безответная — моя, к примеру, — любовь.
До пенсии было еще далеко. Я знала, что за мамой гонится нездоровье. Но боялась об этом думать…
— Я ничего плохого не имела в виду, — поторопилась меня успокоить мама.
Но она имела в виду свое сердце. По ночам, притворяясь спящей, я видела, как она капает в рюмку «сердечные» капли, глотает таблетки. Мне становилось холодно: мама думала не о том, что уйдет из школы, а о том, что может уйти… вообще, навсегда.
Я не представляла себе жизни без мамы… Но, не представляя без нее своей жизни, не заботилась в должной мере о ее жизни. Которая, сейчас понимаю, принадлежала полностью мне.
Тому, кто себя отдает тебе, справедливо и себя отдавать в ответ. Если не полностью, то хоть в какой-то степени…
В углу нашей гостиной скромно притулился старый рояль. На молодой, то есть новый, у мамы не набралось денег. Она всячески пыталась приобщить меня к этому, третьему, нашему жильцу. А я отмахивалась, отбивалась. Почему? Разве она хотя бы в одной разумной просьбе мне отказала? Да и с неразумными просьбами подчас соглашалась… Я же долго противилась потому, что с ее собственных слов мне было известно: дорога к музыкальному успеху пролегает через мученические усилия. А напрягаться я не привыкла. И противилась, не соображая, что отбираю у мамы спокойствие… за мое же грядущее.
По субботам и воскресеньям мама музицировала. А потом занималась хозяйством… но под записи самых почитаемых ею пианистов — Рахманинова, Артура Рубинштейна, Софроницкого. Чтобы — в который раз! — с ними сблизиться. Некоторые записи были до того давними, что звучали по-старчески, хрипловато, надломленно. Однако мне чудилось, что мама вот-вот упадет перед ними на колени и станет молиться. А я, честно говоря, при всем своем слухе, не понимала, чем мамино музицирование хуже искусства ее кумиров. Когда я открыто сравнила мастерство Артура Рубинштейна с маминым, она в ужасе схватилась за сердце:
— Не скажи это еще кому-нибудь! Я тебя заклинаю… Сердце ее было нездоровым, — и я не искренне созналась, что пошутила.
1 2 3 4 5 6 7 8