Солнце еще не село, когда помочане веселою гурьбой тронулись с покоса. Это было целое войско, а закинутые на плечи косы блестели, как штыки. Кто-то затянул песню, кто-то подхватил, и она полилась, как река, выступившая в половодье из своих берегов. Суслонцы всегда возвращались с помочей с песнями, – так уж велось исстари.
Поп Макар уехал раньше, чтобы встретить помочан у себя в доме, а писарь с Ермилычем возвращались прежнею дорогой. Писарь еще раз полюбовался поповскими лугами, от которых поднимался тяжелый аромат свежескошенной травы.
– Эх, хорошо! – вслух думал писарь, приглядывая поемный луг из-под руки. – Неужто же они и это слопают?
Мысль была обидная и расстраивала писаря, хотя благодаря разговору с Ермилычем у него явилась слабая надежда на что-то лучшее, на возможность какого-то выхода. Да, еще не все пропало. Писарский нос чуял какую-то поживу, хотя форма этой поживы еще и не определилась ясно. Потом ему делалось обидно, что другие малыгинские зятья все зажили по-новому, кончая Галактионом, и только он один остался точно за штатом. Конечно, обидно, потому что чем он хуже этих других прочих? Почище еще будет, только дай срок развернуться. Тоже родня называется: хоть бы чем-нибудь поманили для начала. Писарство уже надоело Замараеву, да и времена наступали трудные. Неизвестно, кого еще назначат вместо Полуянова, а новая метла всегда чисто начинает мести. Привыкай-ка к новому начальству да подлаживайся.
– Эх, жисть каторжная! – вздыхал Замараев, вспоминая Полуянова. – И дернуло тогда попа… Лучше бы, кажется, своими деньгами тогда откупиться.
Вообще, как ни поверни, – скверно. Придется еще по волости отсчитываться за десять лет, – греха не оберешься. Прежде-то все сходило, как по маслу, а нынче еще неизвестно, на кого попадешь. Вот то ли дело Ермилычу: сам большой, сам маленький, и никого знать не хочет.
Первый, кто встретил писаря и Ермилыча в поповском доме, был Вахрушка.
– Ты, крупа, по какой-такой причине объявился здесь? – сердито спросил его писарь, все еще имевший на старика «зуб».
– А уж так, Флегонт Васильич, – довольно смело ответил Вахрушка, вытягиваясь по-солдатски. – Куды добрые люди, туды и мы.
– Видно, в Прорыве насчет водки плохо? – подсмеивался Ермилыч.
– Какая там водка! И в заведении этого составу нет. В том роде, как монастырское положенье.
– Колдунами живете, – ругался писарь. – Только добрых людей морочите.
– Плохая наша ворожба, Флегонт Васильич. Михей-то Зотыч того, разнемогся, в лежку лежит. Того гляди, скапутится. А у меня та причина, что ежели он помрет, так жалованье мое все пропадет. Денег-то я еще и не видывал от него, а уж второй год живу.
– Так тебе и надо, старому черту! Зачем службу настоящую бросил? Вот теперь и поглядывай, как лиса в кувшин.
– Уж как господь пошлет, а я только об одном молюсь, как бы я с него лишнего не взял… да. Вот теперь попадье пришел помогать столы ставить.
Вахрушка не сказал главного: Михей Зотыч сам отправил его в Суслон, потому что ждал какого-то раскольничьего старца, а Вахрушка, пожалуй, еще табачище свой запалит. Старику все это казалось обидным, и он с горя отправился к попу Макару, благо помочь подвернулась. В самый раз дело подошло: и попадье подсобить и водочки с помочанами выпить. Конечно, неприятно было встречаться с писарем, но ничего не поделаешь. Все равно от писаря никуда не уйдешь. Уж он на дне морском сыщет.
А в поповском доме с раннего утра шло настоящее столпотворение. Сколько было нужно всего заготовить, чтобы накормить и напоить такую ораву помочан! Рябая и толстая попадья Луковна (сокращенное от Лукинична) сбилась с ног, несмотря на помощь писарихи Анны Харитоновны. Она обливалась потом и бегала на погреб, чтобы перевести дух и хлебнуть холодненького домашнего пивца. Попадья была строга и держала мужа в ежовых рукавицах, а тут распинайся для всех, как каторжная. Кроме писарихи, ей помогала еще одна, совсем новая женщина в Суслоне, не имевшая официального положения: это была Арина Матвеевна, сожительница Емельяна. Она недавно приехала и проживала в Суслоне, не смея показать носу на мельницу. Высокая и красивая, она всем понравилась, и попадья принимала ее, как будущую жену Емельяна.
– Вот помрет старик, тогда Емельян и примет закон, – говорила попадья с уверенностью опытного в таких делах человека. – Что делать, нашей сестре приходится вот как терпеть… И в законе терпеть и без закона.
Арина Матвеевна каждый раз так хорошо смущалась от таких разговоров, и попадья ее жалела. Хорошо уж очень застыдится бабочка. Сейчас Арина Матвеевна старалась услужить попадье, чтобы хоть этим отплатить ей за доброту.
Появление Вахрушки обрадовало попадью больше всего.
– Все-таки мужчинка, хоть и старо место, – откровенно объяснила она. – Бабы-то умаялись без тебя, Вахрушка… Скудельный сосуд.
– Уж постараемся, попадья, – заявил Вахрушка. – Старый конь борозды не портит.
– А ты бы по первоначалу хлебнул пивца холодненького, Вахрушка. Кощей-то заморил тебя.
– Ох, заморил!
Помощь Вахрушки дала сейчас же самые благодетельные результаты. Он кричал на баб, ставивших столы во дворе, чуть не сшиб с ног два раза попадью, придавил лапу поповскому коту, обругал поповскую стряпуху, – одним словом, старался. Писаря и мельника он встречал с внутренним озлоблением, как непрошенных гостей.
– Вот черт принес! – жаловался он попадье. – Не нашли другого время, а еще мы да мы… и всякое обращение понимаем. Лезут не знамо куда.
– Поп и то жалился на них, – по секрету сообщила попадья. – Наехали, говорит, на покос и учали меня ругать за исправника.
Впрочем, незваные гости ушли в огород, где у попа была устроена под черемухами беседка, и там расположились сами по себе. Ермилыч выкрал у зазевавшейся стряпухи самовар и сам поставил его.
– На вольном-то воздухе вот как чайку изопьем, – говорил он, раздувая самовар. – Еще спасибо поп-то скажет. Дамов наших буду отпаивать чаем, а то вон попадья высуня язык бегает.
Писарь улегся на траву и ничего не говорил. Он был поглощен какою-то тайною мыслью и только угнетенно вздыхал.
Поповский дом теперь походил на крепость, занятую неприятелем. Пока ужинали, дело еще шло ничего, а потом началась уже настоящая попойка. Одной водки было выставлено шесть ведер, не считая домашнего пива. Глухой сдержанный говор во время еды быстро сменялся пьяным галденьем, криком и песнями. Скоро уже ничего нельзя было различить, и каждый орудовал в свою голову. Откуда-то явилась балалайка, и под ее треньканье поднялась ожесточенная пляска. Мужики галдели, бабы визжали, и стонала, кажется, сама земля от этого пьяного веселья. Писарь прислушивался к гомонившей помочи и только покачивал головой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121