Решительный. Пил чай.
— Сядь! — сказал он. — Я хочу с тобой поговорить.
Она была в брюках. (В других, отметил он, брюках.) В шелковой кофте с плечами. Волосы она забрала сзади в крысиный хвостик резинкой. (Отросли, отметил писатель. Уже можно забирать их в один хвостик.) Серьезное лицо без мэйкапа. Грустное и злое лицо.
— Я думаю, Наталья, что тебе неудобно жить со мной. Я думаю, что тебе нужен другой человек, мужчина, который, — ты, может быть, знаешь строчки Блока, — «…любит землю и небо больше, чем рифмованные и нерифмованные речи о земле и о небе.»
— Я тебе не подхожу. И прошедшая ночь наглядно подтверждает это. Нам следует расстаться. Я хотел бы, чтобы ты, как можно скорее, нашла себе квартиру. Разумеется, я знаю, что уйти тебе некуда, потому я готов подождать, пока ты начнешь работать в кабаре и у тебя появятся деньги, чтобы снять квартиру… Но…
Он хотел сказать, что спать вместе они больше не будут, но вместо этого сказал:
— Разумеется, прежних отношений между нами быть не может. — И отхлебнул зеленого чаю, — строгий, узкогубый, напоминающий себе отца, когда тот, раз в месяц, проводил с ним — мальчишкой, шпаненком — «последние» и «серьезные» разговоры.
Вызванная на собеседование заключенная, слепо нашаривая спички, закурила, глядя куда-то за плечо писателя-Макаренко. Закурила и пустила между собой и писателем дымовую завесу… Выждав некоторое количество минут, раздраженный молчанием писатель спросил:
— Ну, и что ты молчишь? Что ты об этом думаешь?
Она, все так же глядя поверх его левого плеча, выдохнув дым, сказала:
— Хорошо. Я уйду.
Встала. Надела ненавистную ему куртку и ушла.
Она отсутствовала, может быть, час, и все это время писателю было очень грустно. По прошествии часа он забеспокоился и даже подумал:
«Как бы Наташка чего-нибудь с собой не сотворила. Не бросилась бы в грязную и холодную Сену или же не рванулась бы навстречу поезду метро… Не из-за того, что теряет его. Он вовсе не верил, что он так уж ценен, так уж много стоит. А в результате депрессии. Из-за того, что ночью с ней случилось что-то, что может быть гадко Наташке сейчас, от одиночества, оттого, что у нее никого нет в этом городе, даже единого друга нет.
— Блядь, ханжа! — ругал он себя. — Ебаный приличный Лимонов! Можно подумать, что ты всю жизнь совершал только приличные поступки… Даже если она, спьяну, не очень соображая, что делает, выеблась с этими двумя латинос, большое дело, а? Ты что, собирался жить с ней по кодексу Домостроя?»
Ему представилось, как одинокая Наташка в рваных пенти стоит на мосту, волосы сзади стянуты резиночкой, курит и дрожит от холода. Писателю сделалось так жалко Наташку, что даже глаза защипало.
— Мудак сорокалетний! — сказал он себе. Кусок камня! Как тебе не стыдно… Что теперь делать? Бежать? Искать? Звонить в полицию?
Ключ резко вошел в замок, и она появилась в дверях. Грустная и сдержанная, вынула из пластиковой сумочки бутылку виски, поставила ее на стол и, не снимая куртки, села. Ему она ничего не сказала. Ни слова. Он ушел в ливинг-рум и стал копаться в бумагах, размышляя, как лучше сказать ей, что он передумал, что он был зол, но теперь злость прошла. Что не нужно ему ничего рассказывать, с кем не бывает… Он перелистывал бумаги, не видя текста, а она там позванивала стаканом о бутылку, чиркала спичками, и даже звуки были грустные.
«Что же сказать? — думал он. — Извиняться он не хотел. Да и глупо было извиняться. Она, по всей вероятности, провела ночь, если не с двумя, то с одним мужиком (А что еще она делала всю ночь? Не по улицам же ходила…), а он будет извиняться. Извинится он только за то, что попросил ее покинуть его, найти себе квартиру, а получится, что он перед ней извиняется за то, что она провела ночь с мужиками или мужиком… Нонсенс!»
Наташка вошла со стаканом виски. Куртку она уже сняла, свитер тоже. Теперь на ней была только черная тишот с двуглавым золотым орлом и надписью «Тогда была свободна Русь, и три копейки стоил гусь». Сойдя со ступенек, она посмотрела на него грустно. Затем вдруг выражение ее лица изменилось в яростное.
— Не уйду! Вот не уйду и все! И ничего со мной не сделаешь! Потому что я люблю тебя! — закричала она, и зло расплакалась, и опустилась в кресло.
— Пи-уу-уф! — сказало кресло.
Писатель, несмотря на то, что Наташка заплакала злыми слезами, рассмеялся. Ибо он уважал в людях прежде всего характер, и он увидел, что в Наташке характера более чем достаточно. Впоследствии писатель охотно рассказывал этот эпизод друзьям:
— Я говорю ей: уходи, мы с тобой друг другу не пара. А она выпила бутылку виски и объявила: «Не уйду! Вот не уйду и все». Ну и характер! Как у черной девушки. Они обычно очень гордые… — И писатель восхищенно качал головой.
Смеясь, писатель обнял свою упрямую русскую девушку и расцеловал ее. Даже острые локти ее поцеловал. Вместе они допили бутылку виски и ушли в постель. И опять были они: русская девушка Наташка и русский парень Эдька Савенко, в крещении названный Петром.
— Эдинька, — бормотала Наташка, прижимая его к себе.
глава пятая
Даже по тому только, как она орудует ключом в замочной скважине, я мгновенно определил, что она пьяна, но умеренно. Попав внутрь необычайно освещенной квартиры и увидев Тьерри, Наташка улыбнулась во весь рот.
— О, у нас гости! — закричала она и подбежала к Тьерри для дежурного французского целования. — Бонжур, Тьерри!
Не говоря уже о том, что какой жур, когда три часа ночи, она еще безжалостно жикнула буквой «ж». Я поморщился и постарался не увидеть, как они целуются. Я не ревную Наташку к Тьерри, но мне все равно неприятно смотреть, когда она целуется с мужчинами.
На голове у Наташки была шапка-кубанка, из картона, карнавальная, с красным верхом и выкрашенным серебряной краской двуглавым орлом, нашитым на месиво резаной черной бумаги, символизирующей собой каракуль шапки. Кубанка Наташке шла. Вокруг шеи у нее обвивалась седая лиса. Настоящая, не карнавальная. Ночной мэйкап кое-где подтек, а губы были размазаны. Вид у нее был залихватский. Звезда кабаре была в распрекрасном настроении. После Тьерри она набросилась на меня и, прижимая к шкафу, впилась в меня долгим поцелуем.
— Я так тебя люблю, милый мой Эдинька, так тебя люблю! — На глазах Наташки даже выступили слезы.
Расчувствовавшийся зверь мял меня и продолжал прижимать к шкафу. Тьерри за Наташкиной спиной хохотал. Мне было приятно это нападение, но я осторожно пытался выскользнуть из объятий подвыпившей русской бабы. Нежности, по моим наблюдениям, добра не предвещают.
— А вы тут празднуете! — довольно отметила она, наконец оторвавшись от меня и оглядев кованно-зеркальный столик мадам Юпп, уставленный кейком. Она ожидала увидеть как всегда озябшего Лимонова за письменным столом, ан, оказывается, в доме веселье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76
— Сядь! — сказал он. — Я хочу с тобой поговорить.
Она была в брюках. (В других, отметил он, брюках.) В шелковой кофте с плечами. Волосы она забрала сзади в крысиный хвостик резинкой. (Отросли, отметил писатель. Уже можно забирать их в один хвостик.) Серьезное лицо без мэйкапа. Грустное и злое лицо.
— Я думаю, Наталья, что тебе неудобно жить со мной. Я думаю, что тебе нужен другой человек, мужчина, который, — ты, может быть, знаешь строчки Блока, — «…любит землю и небо больше, чем рифмованные и нерифмованные речи о земле и о небе.»
— Я тебе не подхожу. И прошедшая ночь наглядно подтверждает это. Нам следует расстаться. Я хотел бы, чтобы ты, как можно скорее, нашла себе квартиру. Разумеется, я знаю, что уйти тебе некуда, потому я готов подождать, пока ты начнешь работать в кабаре и у тебя появятся деньги, чтобы снять квартиру… Но…
Он хотел сказать, что спать вместе они больше не будут, но вместо этого сказал:
— Разумеется, прежних отношений между нами быть не может. — И отхлебнул зеленого чаю, — строгий, узкогубый, напоминающий себе отца, когда тот, раз в месяц, проводил с ним — мальчишкой, шпаненком — «последние» и «серьезные» разговоры.
Вызванная на собеседование заключенная, слепо нашаривая спички, закурила, глядя куда-то за плечо писателя-Макаренко. Закурила и пустила между собой и писателем дымовую завесу… Выждав некоторое количество минут, раздраженный молчанием писатель спросил:
— Ну, и что ты молчишь? Что ты об этом думаешь?
Она, все так же глядя поверх его левого плеча, выдохнув дым, сказала:
— Хорошо. Я уйду.
Встала. Надела ненавистную ему куртку и ушла.
Она отсутствовала, может быть, час, и все это время писателю было очень грустно. По прошествии часа он забеспокоился и даже подумал:
«Как бы Наташка чего-нибудь с собой не сотворила. Не бросилась бы в грязную и холодную Сену или же не рванулась бы навстречу поезду метро… Не из-за того, что теряет его. Он вовсе не верил, что он так уж ценен, так уж много стоит. А в результате депрессии. Из-за того, что ночью с ней случилось что-то, что может быть гадко Наташке сейчас, от одиночества, оттого, что у нее никого нет в этом городе, даже единого друга нет.
— Блядь, ханжа! — ругал он себя. — Ебаный приличный Лимонов! Можно подумать, что ты всю жизнь совершал только приличные поступки… Даже если она, спьяну, не очень соображая, что делает, выеблась с этими двумя латинос, большое дело, а? Ты что, собирался жить с ней по кодексу Домостроя?»
Ему представилось, как одинокая Наташка в рваных пенти стоит на мосту, волосы сзади стянуты резиночкой, курит и дрожит от холода. Писателю сделалось так жалко Наташку, что даже глаза защипало.
— Мудак сорокалетний! — сказал он себе. Кусок камня! Как тебе не стыдно… Что теперь делать? Бежать? Искать? Звонить в полицию?
Ключ резко вошел в замок, и она появилась в дверях. Грустная и сдержанная, вынула из пластиковой сумочки бутылку виски, поставила ее на стол и, не снимая куртки, села. Ему она ничего не сказала. Ни слова. Он ушел в ливинг-рум и стал копаться в бумагах, размышляя, как лучше сказать ей, что он передумал, что он был зол, но теперь злость прошла. Что не нужно ему ничего рассказывать, с кем не бывает… Он перелистывал бумаги, не видя текста, а она там позванивала стаканом о бутылку, чиркала спичками, и даже звуки были грустные.
«Что же сказать? — думал он. — Извиняться он не хотел. Да и глупо было извиняться. Она, по всей вероятности, провела ночь, если не с двумя, то с одним мужиком (А что еще она делала всю ночь? Не по улицам же ходила…), а он будет извиняться. Извинится он только за то, что попросил ее покинуть его, найти себе квартиру, а получится, что он перед ней извиняется за то, что она провела ночь с мужиками или мужиком… Нонсенс!»
Наташка вошла со стаканом виски. Куртку она уже сняла, свитер тоже. Теперь на ней была только черная тишот с двуглавым золотым орлом и надписью «Тогда была свободна Русь, и три копейки стоил гусь». Сойдя со ступенек, она посмотрела на него грустно. Затем вдруг выражение ее лица изменилось в яростное.
— Не уйду! Вот не уйду и все! И ничего со мной не сделаешь! Потому что я люблю тебя! — закричала она, и зло расплакалась, и опустилась в кресло.
— Пи-уу-уф! — сказало кресло.
Писатель, несмотря на то, что Наташка заплакала злыми слезами, рассмеялся. Ибо он уважал в людях прежде всего характер, и он увидел, что в Наташке характера более чем достаточно. Впоследствии писатель охотно рассказывал этот эпизод друзьям:
— Я говорю ей: уходи, мы с тобой друг другу не пара. А она выпила бутылку виски и объявила: «Не уйду! Вот не уйду и все». Ну и характер! Как у черной девушки. Они обычно очень гордые… — И писатель восхищенно качал головой.
Смеясь, писатель обнял свою упрямую русскую девушку и расцеловал ее. Даже острые локти ее поцеловал. Вместе они допили бутылку виски и ушли в постель. И опять были они: русская девушка Наташка и русский парень Эдька Савенко, в крещении названный Петром.
— Эдинька, — бормотала Наташка, прижимая его к себе.
глава пятая
Даже по тому только, как она орудует ключом в замочной скважине, я мгновенно определил, что она пьяна, но умеренно. Попав внутрь необычайно освещенной квартиры и увидев Тьерри, Наташка улыбнулась во весь рот.
— О, у нас гости! — закричала она и подбежала к Тьерри для дежурного французского целования. — Бонжур, Тьерри!
Не говоря уже о том, что какой жур, когда три часа ночи, она еще безжалостно жикнула буквой «ж». Я поморщился и постарался не увидеть, как они целуются. Я не ревную Наташку к Тьерри, но мне все равно неприятно смотреть, когда она целуется с мужчинами.
На голове у Наташки была шапка-кубанка, из картона, карнавальная, с красным верхом и выкрашенным серебряной краской двуглавым орлом, нашитым на месиво резаной черной бумаги, символизирующей собой каракуль шапки. Кубанка Наташке шла. Вокруг шеи у нее обвивалась седая лиса. Настоящая, не карнавальная. Ночной мэйкап кое-где подтек, а губы были размазаны. Вид у нее был залихватский. Звезда кабаре была в распрекрасном настроении. После Тьерри она набросилась на меня и, прижимая к шкафу, впилась в меня долгим поцелуем.
— Я так тебя люблю, милый мой Эдинька, так тебя люблю! — На глазах Наташки даже выступили слезы.
Расчувствовавшийся зверь мял меня и продолжал прижимать к шкафу. Тьерри за Наташкиной спиной хохотал. Мне было приятно это нападение, но я осторожно пытался выскользнуть из объятий подвыпившей русской бабы. Нежности, по моим наблюдениям, добра не предвещают.
— А вы тут празднуете! — довольно отметила она, наконец оторвавшись от меня и оглядев кованно-зеркальный столик мадам Юпп, уставленный кейком. Она ожидала увидеть как всегда озябшего Лимонова за письменным столом, ан, оказывается, в доме веселье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76