Мы попрощались, стоя под большими балканскими звездами. Было холодно.
Черногорцы
История эта не военная, а межвоенная. Она имеет прямое отношение к балканским войнам. И дополняет их. Дело же было так. Вернувшись с войны в республике Славония и Западный Срем в Белград, я получил из Москвы сведения, что Конгресс патриотических сил состоится только 6 февраля 1992 года. У меня образовалось некоторое время, которое я мог переждать либо в Париже, либо остаться на Балканах. В Париже на меня набросилась бы моя личная жизнь в лице изнурительной Наташи Медведевой, и я предпочел Балканы. Мне тогда казалось (и через годы я подтверждаю это видение), что Балканы — это мой Кавказ. Что как для Лермонтова и нескольких поколений российских дворян и интеллигенции Кавказ служил ареной подвигов и погружения в экзотику в XIX веке, так для меня балканские войны стали местом испытаний в конце двадцатого. Романтизм Шиллера и Байрона, Лермонтова и де Мюссе, также как воинские приключения Хемингуэя и Оруэлла толкали меня на Балканы. Я остался на Балканах. Мне хотелось пережить все, что только можно.
В Сараево тогда еще не было войны. Мои сербские литературные друзья уговаривали меня ехать в Сараево. Мне звонили из Сараево литераторы и зазывали туда, поскольку я был известен в сербском мире: у меня уже вышло к тому времени полдесятка книг в Белграде и одна — в издательстве в городе Нови Сад. И я регулярно писал статьи для газеты «Борба». Я уже собрался было отправиться в Сараево, дополнительно разогретый легендой города, где началась Первая мировая война. Где упал на мостовую, взмахнув перьями шляпы, эрцгерцог Фердинанд. Я уже даже придумал себе занятие: пройдусь по местам юнака Гаврилы Принципа, несовершеннолетнего террориста, убившего Фердинанда. Но однажды вечером Мома Димич, сербский писатель, придерживавшийся тогда скорее либеральных взглядов, сумел воздействовать на меня убойным аргументом, может быть единственным, способным повлиять на меня.
— В Сараево дико скушно, Эдвард. Это самый скушный город, который я знаю. Там даже собаки такие ленивые, что летом ленятся перебраться в тень. Не воображай себе, что там по улицам бродят призраки эрцгерцога и Гаврилы Принципа в компании кавалергардов и мальчиков из «Черной руки». Ты там умрешь от скуки. Самая скушная республика Югославии.
Димич был тотально неправ. Там уже тогда не могла не колебаться земная кора, потому что 6 апреля в Сараево уже вовсю стреляли. Устроили так, что якобы демонстрацию мусульман обстреляли сербские полицейские. И быстро-быстро все скатилось к войне. Хотя еще в январе никаких межрелигиозных столкновений в Сараево не наблюдалось. К маю и июню в Сараево уже вовсю шла такая война, что только уши закрывай. Но Димич выбрал правильный, хотя и ложный аргумент, я готов был ехать куда угодно, но не туда, где «скушно».
Уже не помню, кто меня отправил в Черногорию. Может быть, молодые социалисты из партии Милошевича, может быть, националисты из Сербской Радикальной спилки Воислава Шешеля. Вижу себя в брюхе небольшого самолетика. Самолетик болтает как щепку над Балканами. Самолетик набит до упора, как мешок, завязанный под самые края, что вот-вот лопнет. Среди пассажиров — солдат и крестьян — выделяется худой, гордо несущий голову священнослужитель в черном. Его сопровождают несколько священников. Аскетическая внешность священнослужителя впечатляет.
Поболтавшись четыре часа в воздухе, мы опустились на аэродром в Подгорице. Совсем недавно этот город назывался Титовград. Меня там должны были встречать представители писателей Черногории, но встречал только водитель: хмурый человек неопределенной национальности. Позднее выяснилось, что он албанец. Он домчал меня до отеля «Чорна Гора». Все, что я понял, — что в городе очень холодно. Пар изо рта даже не подымался, а, казалось, замерзал надо ртом. Поскольку была ночь, я увидел невысокий и длинный барак отеля. Луну над ним. Чувствовался зимний ветер. Вот все, что я понял, идя за водителем из машины в отель и через вестибюль к конторке ночного портье. Портье был сербский старик с седыми усами и лысиной. Своим видом он меня успокоил. Нашел мою фамилию в списке заказов и проводил до двери моего номера. Видимо, ему было «скушно». Узнав уже у моей двери, что я видел освобожденный в ноябре город Вуковар, старик едва не прослезился, и, если бы я не проявил волю, заявив, что очень хочу спать, он бы осаждал меня расспросами до утра. Дело в том, что у него в Вуковаре погибла сестра.
Я ушел спать, и правильно сделал. Потому что в восемь без пятнадцати утра меня разбудил гостиничный телефон. «Кто?» — подумал я. Я никого здесь не знаю. Я бешено хочу спать. Я набросил одну из подушек на телефон. Но его все равно было слышно. Потом стали стучать в дверь. И кричать на разных языках. Я различил три: французский, русский и сербский. На всех называли мою фамилию. Пришлось открыть. За дверью стояла толпа бородатых мужиков. Они были похожи на разбойников.
Отрекомендовались они как черногорские «писцы», т. е. писатели. Сказали, что очень рады прибытию в Черногорию русского «писца». Что извиняются, что разбудили меня, но они ждут меня внизу в баре.
Вздыхая, я оделся и спустился вниз, не выспавшийся. Бар, мне указали, оказался внушительного размера помещением со многими столиками. Картина, представшая мне в утренний час в баре отеля «Черногория», могла быть жанрово определена как находящаяся ближе всего к картине Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Один из них действительно что-то писал, время от времени бросая вдохновенные взоры на всех остальных. Может быть, стихи. Все они были бородатые, а не только те, которые подымались к моей двери. Почти все они пили сливовицу. Большинство их пили сливовицу и кофе. Их было на первый взгляд человек десять. На последний — оказалось, их было девять. Подавляющее большинство из девяти выглядели очень пьяными. Сидели они кособоко и все время рычали что-то официанту, который, впрочем, их вовсе не пугался, а делал свою работу размеренно, посылая относить им напитки двух девушек. (Девушки не отличались разительной красотой, из чего я сделал умозаключение, что если в Сербии девушки в большинстве своем красивы, то в Черногории они «так себе». Что и подтвердилось впоследствии.)
Самый с виду ужасный из «писцов» и самый пьяный усадил меня за стол, где он сидел с чуть менее пьяным человеком с длинными, как у Алексея Толстого, волосами, с острыми усами и бородкой, как у кардинала Ришелье. Я интуитивно правильно привлек сравнение с французским кардиналом. Впоследствии оказалось, что остроусый, кончики усов загнуты вверх (как у меня сейчас), — профессор французской литературы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52