Желая похвалиться именно кровожадностью, будучи у любимой девушки на даче, облил многочисленное семейство красивых красных жуков в саду хозяйственным спиртом и поджег бедняг. Сознаюсь, что мне жалко этих жуков до сих пор. На кой дьявол я их жег? От невозможности выразить мою мужественную агрессивность другим способом?
Отдохнув у болотца, мы двигались дальше в лес, до крупной поляны, где, собственно, и происходили эти самые «этюды». Лес этот, пусть и пригородный, пусть и редкий северный лес со светлыми березами, темноствольными чахлыми дубами и массами елей здесь и там — эклектический, все же был самым что ни на есть серьезным лесом. На опушках и полянах его можно было так же красиво или ужасно умереть в войну, как и в самых подлинных кинематографических лесах. Почему речь зашла о войне? А черт его знает. Помню, что именно о войне, о солдатах, о пулеметных очередях и винтовочных выстрелах думал я, лежа на сухом пригорке, на спальном мешке, тетрадь и карандаш рядом. Глядя в светлое пастельное небо. И почему-то, теряясь в пастельном небе и возвращаясь из него, звучала во мне мелодия: «С берез неслышен, невесом… слетает желтый лист…» Осенняя песня в весеннем лесу. Военная песня в мирном московском лесу. Вдруг дуло холодным ветром, находила мрачная туча на солнце, начинала кричать кукушка…. Андрюшка переставал топтаться сапогами в грязи, откладывал кисть и садился на спальный мешок. «Пожрем, Лимонов?»
В те годы вышло в советских издательствах множество книг об импрессионистах и даже письма Ван Гога к брату Тео, снабженные неплохими иллюстрациями. Получалось, что мы живем с Андрюшкой как импрессионисты, как Ван Гог. Я жил бедной, но возбудительной жизнью искусства уже с 1964 года. Три года в Харькове и уже второй год в Москве. Как и импрессионистам, нам с Андрюшкой нравились чахлые городские окраины, блеклая московская весна, а не зима или лето. У нас выработалась даже своеобразная эстетика зла и бедности. Деревья, по нашим представлениям, должны были быть не буйными, но полубольными, почки — полураспустившимися, в траве должны были попадаться ржавые консервные банки, а в талой воде, в невысохших лужах на нашей поляне чтоб были осколки бутылок. Краснорукие, жутковатые Джек-потрошитель и его друзья пусть и были неприятны нам эмоционально, вполне вписывались в нашу с Андрюшкой эстетику. Небо должно было быть скудным, слегка грязным, кусты — как клубки колючей проволоки с несколькими едко-зелеными листьями, из цветов мы предпочитали желтые одуванчики, уже ромашка казалась нам неприлично богатым цветком. Из запахов мы предпочитали запах хлорки, а Андрюшка еще любил запах уксуса. Влияние этой эстетики легко обнаружить в моем «Втором сборнике» стихотворений: искусственно-условная, несколько механическая природа. Не знаю, что случилось с Андрюшкиными этюдами того времени, он писал густым маслом в ту пору, тяжелые червяковые, украденные у Ван Гога мазки-запятые; помню их как капустную мякоть, эти его полотна. Если он потерял их в пути по жизни, то жаль, поскольку пусть и ученические, они представляли нас, нашу поляну, нашу эстетику. Наше умонастроение.
Позже появились женщины и, как всегда, все испортили. То есть без женщин был один мир, с ними — другой. Но в тот период моя подруга Анна жила в Харькове, Андрюшка еще не женился на Маше (я и Стесин были свидетелями; помню, что меня извлекли из пивной, почистили и привезли в ЗАГС), время от времени он приводил в дом «натурщиц», но долго «натурщицы» не удерживались. Была у нас с ним жизнь в искусстве, и только. Настоящая, неподдельная бедная богемность. Так бы нам жить и жить.
Так вот, на этюдах… Иногда из кустов выбредал неизвестный или пара неизвестных. Предполагая у них злобные намерения, мы щупали наши ножи. Неизвестные или проходили стороной, лишь косясь на нас издали, или приближались, воровато шаря глазами. Написав «воровато», я не ошибся, потому что, согласно нашей эстетике, мир был населен уродами, недоносками, плодами смешения дурных кровей и дурной наследственности. И согласно нашей эстетике, если выходил вдруг на поляну инвалид, мы с Андрюшкой радостно переглядывались. Думаю, по молодости нам нравилось необыкновенное. Дул вдруг свежий ветер, пахнущий весенней зеленью, он не нравился нам, но вдруг задувал он под чуть другим углом и доносил запах затхлого дыма! Это в паре сотен метров от поляны замаскировавшийся среди деревьев допотопный заводик — два здания красного кирпича — жег свой мусор, и мы жадно вдыхали запах. Гниль. Хорошо!
В Андрюшкином доме на его же лестничной площадке жил старый кореец. Андрюшка с упоением рассказывал, что однажды выносил мусорное ведро, и в нем среди прочего находился завонявший кусок мяса, — уходя на дежурство, Андрюшка забыл сунуть мясо в холодильник… Кореец, взбиравшийся по лестнице, подвигал ноздрями и остановил Андрюшку. Кореец узнал по запаху разлагающееся мясо и выпросил его у художника. «Корейцы специально закапывают мясо в землю, дабы оно протухло. Протухшее мясо у них — деликатес», — разглагольствовал Андрюшка. Хотя мы оба тотчас поместили протухшее мясо в нашу эстетику, ни я, ни он не были готовы к поеданию такого мяса. Но вот другое блюдо из корейского меню — собачатину — мы с Андрюшкой хотели бы отведать, и Андрюшка попросил корейца приобщить нас к поеданию собак. Кореец, хитро улыбаясь, уверил нас, что легенды о корейцах, поедающих собачатину, — клевета. Мы решили, что он боится закона. Однако нам было неизвестно, существует ли в Уголовном кодексе СССР закон, запрещающий поедание собак. Возвращаясь однажды с этюдов и проходя по «Киилинг граундс», среди трупов лягушек, Андрюшка предложил мне отрезать у них лапки и приготовить дома эти самые знаменитые лягушачьи лапки. Он не знал, как их готовить, не знал и я, мы решили, что сварим лапки и будем есть их с майонезом. Андрюшка остановился, извлек из ящика с красками скальпель в чехле, Андрюшка все же был фельдшер, потому носил с собой скальпель, не расставаясь с ним, и мы брезгливо стали собирать трупики. Диких мальчиков нигде не было видно. Лишь со стороны города, из-за железнодорожной насыпи, донеслись к нам вдруг крики детей. Неизвестно, злодеев ли подростков или же детей помладше. «Слушай, — сказал я, — может быть, они уже разложились и не годятся в пищу. Отравимся еще на хуй». Андрюшка подумал, скальпель в руке — лягушка на ящике с красками, брюшко сомкнулось вокруг смертельной раны, лишь несколько красно-синих пленок тянутся от живота, подумал и изрек: «Солнца не было, Лимонов, температура еще низкая, ни хуя они не успели испортиться». И, приказав мне взяться за голову лягушки, стал отрезать у трупика конечности…
Трупов было множество, но нас хватило лишь на десяток.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Отдохнув у болотца, мы двигались дальше в лес, до крупной поляны, где, собственно, и происходили эти самые «этюды». Лес этот, пусть и пригородный, пусть и редкий северный лес со светлыми березами, темноствольными чахлыми дубами и массами елей здесь и там — эклектический, все же был самым что ни на есть серьезным лесом. На опушках и полянах его можно было так же красиво или ужасно умереть в войну, как и в самых подлинных кинематографических лесах. Почему речь зашла о войне? А черт его знает. Помню, что именно о войне, о солдатах, о пулеметных очередях и винтовочных выстрелах думал я, лежа на сухом пригорке, на спальном мешке, тетрадь и карандаш рядом. Глядя в светлое пастельное небо. И почему-то, теряясь в пастельном небе и возвращаясь из него, звучала во мне мелодия: «С берез неслышен, невесом… слетает желтый лист…» Осенняя песня в весеннем лесу. Военная песня в мирном московском лесу. Вдруг дуло холодным ветром, находила мрачная туча на солнце, начинала кричать кукушка…. Андрюшка переставал топтаться сапогами в грязи, откладывал кисть и садился на спальный мешок. «Пожрем, Лимонов?»
В те годы вышло в советских издательствах множество книг об импрессионистах и даже письма Ван Гога к брату Тео, снабженные неплохими иллюстрациями. Получалось, что мы живем с Андрюшкой как импрессионисты, как Ван Гог. Я жил бедной, но возбудительной жизнью искусства уже с 1964 года. Три года в Харькове и уже второй год в Москве. Как и импрессионистам, нам с Андрюшкой нравились чахлые городские окраины, блеклая московская весна, а не зима или лето. У нас выработалась даже своеобразная эстетика зла и бедности. Деревья, по нашим представлениям, должны были быть не буйными, но полубольными, почки — полураспустившимися, в траве должны были попадаться ржавые консервные банки, а в талой воде, в невысохших лужах на нашей поляне чтоб были осколки бутылок. Краснорукие, жутковатые Джек-потрошитель и его друзья пусть и были неприятны нам эмоционально, вполне вписывались в нашу с Андрюшкой эстетику. Небо должно было быть скудным, слегка грязным, кусты — как клубки колючей проволоки с несколькими едко-зелеными листьями, из цветов мы предпочитали желтые одуванчики, уже ромашка казалась нам неприлично богатым цветком. Из запахов мы предпочитали запах хлорки, а Андрюшка еще любил запах уксуса. Влияние этой эстетики легко обнаружить в моем «Втором сборнике» стихотворений: искусственно-условная, несколько механическая природа. Не знаю, что случилось с Андрюшкиными этюдами того времени, он писал густым маслом в ту пору, тяжелые червяковые, украденные у Ван Гога мазки-запятые; помню их как капустную мякоть, эти его полотна. Если он потерял их в пути по жизни, то жаль, поскольку пусть и ученические, они представляли нас, нашу поляну, нашу эстетику. Наше умонастроение.
Позже появились женщины и, как всегда, все испортили. То есть без женщин был один мир, с ними — другой. Но в тот период моя подруга Анна жила в Харькове, Андрюшка еще не женился на Маше (я и Стесин были свидетелями; помню, что меня извлекли из пивной, почистили и привезли в ЗАГС), время от времени он приводил в дом «натурщиц», но долго «натурщицы» не удерживались. Была у нас с ним жизнь в искусстве, и только. Настоящая, неподдельная бедная богемность. Так бы нам жить и жить.
Так вот, на этюдах… Иногда из кустов выбредал неизвестный или пара неизвестных. Предполагая у них злобные намерения, мы щупали наши ножи. Неизвестные или проходили стороной, лишь косясь на нас издали, или приближались, воровато шаря глазами. Написав «воровато», я не ошибся, потому что, согласно нашей эстетике, мир был населен уродами, недоносками, плодами смешения дурных кровей и дурной наследственности. И согласно нашей эстетике, если выходил вдруг на поляну инвалид, мы с Андрюшкой радостно переглядывались. Думаю, по молодости нам нравилось необыкновенное. Дул вдруг свежий ветер, пахнущий весенней зеленью, он не нравился нам, но вдруг задувал он под чуть другим углом и доносил запах затхлого дыма! Это в паре сотен метров от поляны замаскировавшийся среди деревьев допотопный заводик — два здания красного кирпича — жег свой мусор, и мы жадно вдыхали запах. Гниль. Хорошо!
В Андрюшкином доме на его же лестничной площадке жил старый кореец. Андрюшка с упоением рассказывал, что однажды выносил мусорное ведро, и в нем среди прочего находился завонявший кусок мяса, — уходя на дежурство, Андрюшка забыл сунуть мясо в холодильник… Кореец, взбиравшийся по лестнице, подвигал ноздрями и остановил Андрюшку. Кореец узнал по запаху разлагающееся мясо и выпросил его у художника. «Корейцы специально закапывают мясо в землю, дабы оно протухло. Протухшее мясо у них — деликатес», — разглагольствовал Андрюшка. Хотя мы оба тотчас поместили протухшее мясо в нашу эстетику, ни я, ни он не были готовы к поеданию такого мяса. Но вот другое блюдо из корейского меню — собачатину — мы с Андрюшкой хотели бы отведать, и Андрюшка попросил корейца приобщить нас к поеданию собак. Кореец, хитро улыбаясь, уверил нас, что легенды о корейцах, поедающих собачатину, — клевета. Мы решили, что он боится закона. Однако нам было неизвестно, существует ли в Уголовном кодексе СССР закон, запрещающий поедание собак. Возвращаясь однажды с этюдов и проходя по «Киилинг граундс», среди трупов лягушек, Андрюшка предложил мне отрезать у них лапки и приготовить дома эти самые знаменитые лягушачьи лапки. Он не знал, как их готовить, не знал и я, мы решили, что сварим лапки и будем есть их с майонезом. Андрюшка остановился, извлек из ящика с красками скальпель в чехле, Андрюшка все же был фельдшер, потому носил с собой скальпель, не расставаясь с ним, и мы брезгливо стали собирать трупики. Диких мальчиков нигде не было видно. Лишь со стороны города, из-за железнодорожной насыпи, донеслись к нам вдруг крики детей. Неизвестно, злодеев ли подростков или же детей помладше. «Слушай, — сказал я, — может быть, они уже разложились и не годятся в пищу. Отравимся еще на хуй». Андрюшка подумал, скальпель в руке — лягушка на ящике с красками, брюшко сомкнулось вокруг смертельной раны, лишь несколько красно-синих пленок тянутся от живота, подумал и изрек: «Солнца не было, Лимонов, температура еще низкая, ни хуя они не успели испортиться». И, приказав мне взяться за голову лягушки, стал отрезать у трупика конечности…
Трупов было множество, но нас хватило лишь на десяток.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23