Палят в случае чего. Выделили место, понимаешь? Тут, Катюха, есть такие названия — умора. Вот, к примеру, магазин называется — Крыса. Почему крыса? Потому что в этом помещении раньше пушнину принимали. Есть еще магазин Комендатурский. Есть еще… А знаешь, у нас тут все добрые помещения горят. Было два кинотеатра — сгорели. Был кинотеатр «Октябрь» — сгорел. Дотла. На его месте смородину посадили. Шито-крыто. Теперь Дворец культуры строят, в старом городе. Первое каменное здание в Игарке. Чуешь? Шестой год строят и никак не достроят. Но уж зато он не сгорит, каменный-то. А так все горит! Только горсовет ни разу не горел. Даже пожарка сгорела в тридцать девятом году. Ага, вместе с каланчой: исторический город! Обрати внимание, — остановился Генка возле столовой и магазина, на широкой деревянной мостовой, указывая критическим жестом на скамейки, возле которых стояли ящики с песком и было оглашено по-русски и по-английски, что это место для курения. А рядом, конечно, дощечка, на которой черным по белому изображена кругленькая сумма — штраф. И хотя насчет штрафа написано только по-русски, на иностранцев эта дощечка все равно действовала сильней, чем на наших. Откуда иностранцам знать, что у нас везде и всюду ужасно любят грозиться штрафами? И дозволено это делать всем, кто грамоту имеет, а потому эти вывески давным-давно утратили всякий авторитет и никто на них внимания не обращает. — Престраховка! — заявил Генка Гущин. — Иностранцам только пища: «Так и так, в Советском Союзе курить не дают — притеснение». Лучше бы город от опилок и щепья очистили. А вообще, Катюха, я тебе потом еще все покажу, и ты увидишь, что город наш все равно законный. Тут улица Шмидта есть. Да. Потому, что Шмидт приезжал. Я-то не помню. Вовсе мал был. Но приезжал. Еще улица Челюскинцев есть. Может, челюскинцы приезжали, да я этого не знаю.
Жил Генка с матерью, в большом доме, над Медвежьим логом. Еще из ограды он закричал:
— Мам, гляди, я Катюху привел! Приехала! Я думал — обманет.
Мать вышла на скрипучее крыльцо, вытирая руки передником, и осадила Генку:
— Ну чего ты орешь на всю Игарку?!
— Радуюсь, мам, Катюха приехала! Я с ней в доме отдыха познакомился. Во! Хорошая девка, а? — при этом Генка похлопал по спине Катю и подтолкнул к матери.
Катя поздоровалась с Генкиной матерью, хотела что-нибудь сказать и не успела. Генка сгреб чемодан, подцепил ее, и они очутились в избе.
— Мам! — на ходу руководил Генка. — Ты рыбу жарь, стерлядку, а я мигом за поллитровкой.
— Господи! Да уймись ты, уймись, оглашенный! И рыба уже готова, и поллитровка в шкапике.
— Вот это мать! Это настоящая мать! Я только подумал, а она уж — готово дело! — наговаривая так, Генка тащил Катю по избе и показывал все подряд. — Вот, гляди, — ткнул он пальцем на подоконник, где в горшках силились бороться с северными невзгодами унылые помидоры, — свои растим, — и начал сокрушаться: — Не поспели еще. Я говорю матери — укол им надо сделать, со спиртягой. Люди сказывают, как сделаешь укол по науке, так помидор мигом покраснеет…
— Иди ты с такой наукой, — отозвалась из кухни мать. — Сроду не едала пьяных-то помидор и не буду.
— Отсталая, — махнул рукой Генка в сторону кухни. — Хорошая мать, но отсталая. Она, знаешь, раньше какая была? Во! — раскинул Генка руки. — А теперь только остожье осталось. С горя. Отца на войне убили, брата убили, а еще одного в печке сожгли, живьем. Вот они все на портретах. Это я отдавал увеличить. Ух, я бы этих фашистов! — скрипнул зубами Генка.
Ни Катя, ни мать так и не сумели обмолвиться ни словом, пока Генка не угомонился. Он уже в двенадцатом часу ушел спать в дровяник.
Мать постелила на кровати, деликатно подождала, пока Катя разденется, и подсела к ней.
— Ну, вот, слава Богу, и поговорить можно, унялся наш-то, — и сокрушенно покачала головой: — И согрешила же я, милушка, с ним! Только ночью да когда он на смену уйдет, покой вижу. С самого дня рождения, как открыл рот, так вроде и не закрывал. Ей-богу. Да что со дня рождения, еще в животе помещался, так, бывало, ка-ак пнет, я чуть с тротуара не упаду. Вот хотите — верьте, хотите — нет, целых штанов он не нашивал. Всю жизнь у него на ягодицах по глазку. Заплаты, заплаты, милушка. Отец-покойник говаривал: «Ты ему, мать, на заднее-то место донышко от ведра пришивай». Да он и железо провертит.
Катя улыбалась, слушая Генкину мать, и думала о том, что он, наверное, еще не донес голову до подушки и уже уснул. Но Генка неожиданно объявился в одних трусах и закричал:
— Мать! Где Катюхе постелила? На кровати? Правильно! Мягко ли? — Генка тащил на плече за вешалку оленью доху-сокуй и бесцеремонно начал закутывать дохою Катины ноги: — Ты с другого климата, а тут Заполярье, вечная мерзлота, — укутывая Катю дохой, он между прочим ущипнул ее повыше колена, гыгыкнул и исчез так же стремительно, как и появился.
— Вот, видали, золото какое! — проводив сына взглядом, вздохнула мать: — Налетит, как вихорь, что к чему, — мать еще помялась, повздыхала и разоткровенничалась: — Он, милушка, все навыворот делает. Вот выключатель высоко, а он его не рукой, а ногой достает и выключает. Ногой, милушка, ногой. Жениться бы ему надо, авось усмиреет. Да ведь и то подумаю: ну, ладно, с ним я с ума схожу всю жизнь, мне уж полагается, сама такого уродила, а другой-то человек за что же маяться станет? Ведь он же заговорит, заболтает. Ему бы надо бабу такую, чтоб она его узлом закрутила, а из смиренной он сам таких узлов навяжет, что и миром не развязать…
Катя долго не могла уснугь. И оттого, что так много услышала, и оттого, что было непривычно светло и ночь не наступала. Она осторожно поднялась, отодвинула занавеску, составила на пол горшки с помидорами и открыла окно. Прямо перед окном, как попало загороженный досками, огород. В нем кустилась еще низенькая картошка и были две грядки, на которых не бойко росли морковка, репа и лук, и совсем уже через силу тянулась капустная рассада.
«Конец июня, а картошка и капуста только силу набирают, когда же они вырастут?» — подумала Катя.
Но тут она увидела молчаливое солнце, окутанное прозрачной пленкой, над гребешком леса, за Енисеем. «Ах, да, — спохватилась Катя, — свет круглые сутки. За два месяца здесь все вырастает быстрей, чем на магистрали за четыре».
Катя улыбнулась, вспомнив, что магистралью Генка называет все, что не относится к Северу — ту благословенную землю, о которой вечно с завистью вздыхают северяне, а выедут туда — и заскучают, закручинятся, да, глядишь, продадут последние монатки и двинут обратно в свой, неприветливый с виду, заполярный край.
За городьбой — Медвежий лог, в котором еще торчали источенные короедами и муравьями пеньки. Здесь был когда-то лес, и Генка говорил, что он еще в «молодые годы» — так он называл детские годы — вылавливал здесь силками куропаток.
1 2 3 4 5 6 7 8
Жил Генка с матерью, в большом доме, над Медвежьим логом. Еще из ограды он закричал:
— Мам, гляди, я Катюху привел! Приехала! Я думал — обманет.
Мать вышла на скрипучее крыльцо, вытирая руки передником, и осадила Генку:
— Ну чего ты орешь на всю Игарку?!
— Радуюсь, мам, Катюха приехала! Я с ней в доме отдыха познакомился. Во! Хорошая девка, а? — при этом Генка похлопал по спине Катю и подтолкнул к матери.
Катя поздоровалась с Генкиной матерью, хотела что-нибудь сказать и не успела. Генка сгреб чемодан, подцепил ее, и они очутились в избе.
— Мам! — на ходу руководил Генка. — Ты рыбу жарь, стерлядку, а я мигом за поллитровкой.
— Господи! Да уймись ты, уймись, оглашенный! И рыба уже готова, и поллитровка в шкапике.
— Вот это мать! Это настоящая мать! Я только подумал, а она уж — готово дело! — наговаривая так, Генка тащил Катю по избе и показывал все подряд. — Вот, гляди, — ткнул он пальцем на подоконник, где в горшках силились бороться с северными невзгодами унылые помидоры, — свои растим, — и начал сокрушаться: — Не поспели еще. Я говорю матери — укол им надо сделать, со спиртягой. Люди сказывают, как сделаешь укол по науке, так помидор мигом покраснеет…
— Иди ты с такой наукой, — отозвалась из кухни мать. — Сроду не едала пьяных-то помидор и не буду.
— Отсталая, — махнул рукой Генка в сторону кухни. — Хорошая мать, но отсталая. Она, знаешь, раньше какая была? Во! — раскинул Генка руки. — А теперь только остожье осталось. С горя. Отца на войне убили, брата убили, а еще одного в печке сожгли, живьем. Вот они все на портретах. Это я отдавал увеличить. Ух, я бы этих фашистов! — скрипнул зубами Генка.
Ни Катя, ни мать так и не сумели обмолвиться ни словом, пока Генка не угомонился. Он уже в двенадцатом часу ушел спать в дровяник.
Мать постелила на кровати, деликатно подождала, пока Катя разденется, и подсела к ней.
— Ну, вот, слава Богу, и поговорить можно, унялся наш-то, — и сокрушенно покачала головой: — И согрешила же я, милушка, с ним! Только ночью да когда он на смену уйдет, покой вижу. С самого дня рождения, как открыл рот, так вроде и не закрывал. Ей-богу. Да что со дня рождения, еще в животе помещался, так, бывало, ка-ак пнет, я чуть с тротуара не упаду. Вот хотите — верьте, хотите — нет, целых штанов он не нашивал. Всю жизнь у него на ягодицах по глазку. Заплаты, заплаты, милушка. Отец-покойник говаривал: «Ты ему, мать, на заднее-то место донышко от ведра пришивай». Да он и железо провертит.
Катя улыбалась, слушая Генкину мать, и думала о том, что он, наверное, еще не донес голову до подушки и уже уснул. Но Генка неожиданно объявился в одних трусах и закричал:
— Мать! Где Катюхе постелила? На кровати? Правильно! Мягко ли? — Генка тащил на плече за вешалку оленью доху-сокуй и бесцеремонно начал закутывать дохою Катины ноги: — Ты с другого климата, а тут Заполярье, вечная мерзлота, — укутывая Катю дохой, он между прочим ущипнул ее повыше колена, гыгыкнул и исчез так же стремительно, как и появился.
— Вот, видали, золото какое! — проводив сына взглядом, вздохнула мать: — Налетит, как вихорь, что к чему, — мать еще помялась, повздыхала и разоткровенничалась: — Он, милушка, все навыворот делает. Вот выключатель высоко, а он его не рукой, а ногой достает и выключает. Ногой, милушка, ногой. Жениться бы ему надо, авось усмиреет. Да ведь и то подумаю: ну, ладно, с ним я с ума схожу всю жизнь, мне уж полагается, сама такого уродила, а другой-то человек за что же маяться станет? Ведь он же заговорит, заболтает. Ему бы надо бабу такую, чтоб она его узлом закрутила, а из смиренной он сам таких узлов навяжет, что и миром не развязать…
Катя долго не могла уснугь. И оттого, что так много услышала, и оттого, что было непривычно светло и ночь не наступала. Она осторожно поднялась, отодвинула занавеску, составила на пол горшки с помидорами и открыла окно. Прямо перед окном, как попало загороженный досками, огород. В нем кустилась еще низенькая картошка и были две грядки, на которых не бойко росли морковка, репа и лук, и совсем уже через силу тянулась капустная рассада.
«Конец июня, а картошка и капуста только силу набирают, когда же они вырастут?» — подумала Катя.
Но тут она увидела молчаливое солнце, окутанное прозрачной пленкой, над гребешком леса, за Енисеем. «Ах, да, — спохватилась Катя, — свет круглые сутки. За два месяца здесь все вырастает быстрей, чем на магистрали за четыре».
Катя улыбнулась, вспомнив, что магистралью Генка называет все, что не относится к Северу — ту благословенную землю, о которой вечно с завистью вздыхают северяне, а выедут туда — и заскучают, закручинятся, да, глядишь, продадут последние монатки и двинут обратно в свой, неприветливый с виду, заполярный край.
За городьбой — Медвежий лог, в котором еще торчали источенные короедами и муравьями пеньки. Здесь был когда-то лес, и Генка говорил, что он еще в «молодые годы» — так он называл детские годы — вылавливал здесь силками куропаток.
1 2 3 4 5 6 7 8