– Женщины! Что ты говоришь, миленький!
– Молоденькие, нежные девушки, почти подростки, – мужественно и смело идут они по стопам мужчин и гибнут…
– Гибнут. Господи!
Люба всхлипнула и прижалась к его плечу.
– Что, растрогалась?
– Ничего, миленький, я так. Рассказывай! Рассказывай!
И он рассказывал дальше. И удивительное дело: лед превращался в огонь, в похоронных отзвуках его прощальной речи для девушки с открытыми горящими глазами вдруг зазвучал благовест новой, радостной, могучей жизни. Слезы быстро накипали на ее глазах и сохли, словно на огне; взволнованная мятежно, она жадно слушала, и каждое тяжелое слово, как молот по горячему железу, ковало в ней новую звонкую душу. Равномерно опускался молот, и все звончее становилась душа, – и вдруг в душном смраде комнаты громко прозвучал новый, незнакомый голос – голос человека:
– Милый! Ведь я тоже женщина!
– Чего же ты хочешь?
– Ведь я тоже могу пойти к ним!
Он молчал. И вдруг в молчании своем, в том, что он был их товарищем, жил вместе с ними – показался ей таким особенным и важным, что даже неловко стало лежать с ним, так просто, рядом и обнимать его. Отодвинулась немного и руку положила легко, так, чтобы прикосновение чувствовалось как можно меньше. И, забывая свою ненависть к хорошим, все слезы свои и проклятия, долгие годы ненарушимого одиночества в вертепе, покоренная красотою и самоотречением ихней жизни – взволновалась до краски в лице, почти до слез, от страшной мысли, что те могут ее не принять.
– Милый! А они примут меня? Господи, что это такое? Как ты думаешь, как ты думаешь, они примут меня, они не побрезгуют? Они не скажут: тебе нельзя, ты грязная, ты собою торговала? Ну, скажи!
Молчание и ответ, несущий радость:
– Примут. Очего же?
– Миленький ты мой! Какие же они…
– Хорошие, – добавил мужской голос, словно поставил тупую, круглую точку. И радостно, с трогательным доверием девушка повторила:
– Да. Хорошие.
И так светла была ее улыбка, что, казалось, улыбнулась сама темнота, и какие-то звездочки забегали – голубенькие, маленькие точечки. Приходила к женщине новая правда, но не страх, а радость несла с собою.
И робкий просящий голос:
– Так пойдем к ним, милый! Ты отведешь меня, не постыдишься, что привел такую? Ведь они поймут, как ты сюда попал. На самом деле – за человеком гонятся, куда ему деваться. Тут не только что, – тут в помойную яму полезешь. И я… и я… я уже постараюсь. Что же ты молчишь?
Угрюмое молчание, в котором слышно биение двух сердец – одно частое, торопливое, тревожное – и твердые, редкие, странно редкие удары другого.
– Тебе стыдно привести такую? Угрюмое, длительное молчание и ответ, от которого повеяло холодом и непреклонностью жесткого камня:
– Я не пойду. Я не хочу быть хорошим.
Молчание.
– Они господа, – как-то странно и одиноко прозвучал его голос.
– Кто? – глухо спросила девушка.
– Те, прежние.
И опять длительное молчание – точно откуда-то сверху сорвалась птица и падает, бесшумно крутясь в воздухе мягкими крыльями, и никак не может достичь земли, чтобы разбиться о нее и лечь спокойно. В темноте он почувствовал, как Люба молча и осторожно, стараясь как можно меньше касаться, перебралась через него и стала возиться с чем-то.
– Ты что?
– Я не хочу лежать так. Хочу одеться.
Должно быть, оделась и села, потому что легонько скрипнул стул. И стало так тихо, как будто в комнате не было никого. И долго было тихо; и спокойный, серьезный голос сказал:
– Там, Люба, на столе остался, кажется, еще коньяк. Выпей рюмочку и ложись.
VI
Уже совсем рассветало, и в доме было тихо, как во всяком доме, – когда явилась полиция. После долгих сомнений и колебаний, боязни скандала и ответственности, – в полицейский участок был послан Маркуша с подробным и точным докладом о странном посетителе и даже с его револьвером и запасными обоймами. И там сразу догадались, кто это. Уже три дня полиция бредила им и чувствовала его тут, возле; и последние следы его терялись как раз в – ном переулке. Даже предположен был на одно время обход всех публичных домов в участке, но кто-то отыскал новый ложный путь, и туда направились поиски, и про дом забыли.
Затрещал тревожно телефон, и уже через полчаса в октябрьском холодке, сдирая подошвами иней, по пустым улицам двигалась молча огромная толпа городовых и сыщиков. Впереди, всем телом чувствуя свою зловещую выброшенность вперед, шел участковый пристав, очень высокий пожилой человек в широком, как мешок, форменном пальто. Он зевал, закрывая красноватый, отвислый нос в седеющих усах, и думал с холодной тоскою, что надо было подождать солдат, что бессмысленно идти на такого человека без солдат, с одними сонными, неуклюжими городовыми, не умеющими стрелять. И уже несколько раз мысленно назвал себя «жертвою долга» и каждый раз при этом продолжительно и тяжело зевал.
Это был всегда слегка пьяный старый пристав, развращенный публичными домами, которые находились в его участке и платили ему большие деньги за свое существование; и умирать ему вовсе не хотелось. Когда его подняли нынче с постели, он долго перекладывал свой револьвер из одной потной ладони в другую и, хотя времени было мало, зачем-то велел почистить сюртук, точно собирался на смотр. Еще накануне в участке, среди своих, вели разговор о нем, о котором бредила эти дни вся полиция, и пристав с цинизмом старого, пьяного своего человека называл его героем, а себя старой полицейской шлюхою. И когда помощники хохотали, серьезно уверял, что такие герои нужны хотя бы для того, чтобы их вешать:
– Вешаешь – и ему приятно, и тебе приятно. Ему потому, что идет прямо в царствие небесное, а мне, как удостоверение, что есть еще храбрые люди, не перевелись. Чего зубы скалите, – верно-с!
Правда, он и сам смеялся при этом, так как давно позабыл, где в его словах правда, а где ложь, то, что табачным дымом обволакивало всю его беспутную, пьяную жизнь. Но сегодня – в октябрьском утре, идя по холодным улицам, – он ясно почувствовал, что вчерашнее – ложь и что «он» просто негодяй; и было стыдно вчерашних мальчишеских слов.
– Герой! Как же! Господи, да если он, – изнывал пристав в молитве, – да если он, мерзавец, пошевельнется, убью как собаку. Господи!
И опять думал, отчего ему, приставу, уже старому, уже подагрику, так хочется жить? И вдруг догадался: это оттого, что на улицах иней. Обернулся назад и свирепо крикнул:
– В ногу! Идут, как бараны… с… с…
А под пальто поддувало, а сюртук был широк, и все тело болталось в одежде, как желток в болтне – точно вдруг сразу похудел он. Ладони же рук, несмотря на холод, были потные.
Дом окружили так, будто не одного спящего человека собирались взять, а сидела там целая рота неприятелей;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14