ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


С каждым днём все больше являлось исповедников, и перед о. Василием непрестанно чередовались морщинистые и молодые лица. Все так же настойчиво и сурово допрашивал он, и целыми часами входила в ухо его робкая неразборчивая речь, и смысл каждой речи был страдание, страх и великое ожидание. Все осуждали жизнь, но никто не хотел умирать, и все чего-то ждали, напряжённо и страстно, и не было начала ожиданию, и казалось, что от самого первого человека идёт оно. Прошло оно через все умы и сердца, уже исчезнувшие из мира и ещё живые, и оттого стало оно таким повелительным и могучим. И горьким оно стало, ибо впитало в себя всю печаль несбывшихся надежд, всю горечь обманутой веры, всю пламенную тоску беспредельного одиночества. Соки сердца всех людей, живых и мёртвых, питали его, и мощным деревом раскинулось оно над жизнью. И минутами, теряясь среди душ, как путник среди бесконечного леса, он терял все выстраданное им, суровой скорбью увенчавшее его голову, и сам начинал чего-то ждать – ждать нетерпеливо, ждать грозно.
Теперь он не хотел человеческих слез, но они лились неудержимо, вне его воли, и каждая слеза была требованием, и все они, как отравленные иглы, входили в его сердце. И с смутным чувством близкого ужаса он начал понимать, что он не господин людей и не сосед их, а их слуга и раб, и блестящие глаза великого ожидания ищут его и приказывают ему – его зовут. Все чаще, с сдержанным гневом, он говорил:
– Его проси! Его проси!
И отворачивался.
А ночью живые люди превращались в призрачные тени и бесшумною толпою ходили вместе с ним, думали вместе с ним – и прозрачными сделали они стены его дома и смешными все замки и оплоты. И мучительные, дикие сны огненной лентой развивались под его черепом.
На пятой неделе поста, когда весной пахнуло с поля и сумерки стали синими и прозрачными, с попадьёй случился запой. Четыре для подряд она пила, кричала от страха и билась, а на пятый – в субботу вечером потушила в своей комнате лампадку, сделала из полотенца петлю и повесилась. Но, как только петля начала душить её, она испугалась и закричала, и, так как двери были открыты, тотчас прибежали о. Василий и Настя и освободили её. Все ограничилось только испугом, да и больше ничего быть не могло, так как полотенце было связано неумело и удавиться на нем было невозможно. Сильнее всех испугалась попадья: она плакала и просила прощения; руки и ноги у неё дрожали, и тряслась голова, и весь вечер она не отпускала от себя мужа и старалась ближе сесть к нему. По её просьбе снова зажгли потушенную лампадку в её комнате, а потом и перед всеми образами, и стало похоже на канун большого и светлого праздника. После первой минуты испуга о. Василий стал спокоен и холодно ласков, даже шутил; рассказывал что-то очень смешное из семинарской жизни, потом перешёл к совсем далёкому детству и к тому, как он с мальчишками воровал яблоки. И так трудно было представить, что это его сторож вёл за ухо, что Настя не поверила и не засмеялась, хотя сам о. Василий смеялся тихим и детским смехом, и лицо у него было правдивое и доброе. Понемногу попадья успокоилась, перестала коситься на тёмные углы и, когда Настю отослали спать, спросила мужа, тихо и робко улыбаясь:
– Испугался?
Лицо о. Василия сделалось недобрым и неправдивым, и усмехнулись одни губы, когда он ответил:
– Конечно, испугался. Что это ты надумала?
Попадья вздрогнула, как от внезапно пронёсшегося ветра, и нерешительно произнесла, разбирая дрожащими пальцами бахрому тёплого платка:
– Не знаю, Вася. Так, тоска очень. И страшно мне всего. Всего страшно. Делается что-то, а я ничего не понимаю, как это. Вот весна идёт, а за нею будет лето. Потом опять осень, зима. И опять будем мы сидеть вот так, как сейчас, – ты в том углу, а я в этом. Ты не сердись, Вася, я понимаю, что нельзя иначе. А все-таки…
Она вздохнула и продолжала, не поднимая глаз от платка:
– Прежде я хоть смерти не боялась, думала, вот станет мне совсем плохо, я и умру. А теперь и смерти боюсь. Как же мне быть, Васенька, милый? Опять… пить?
Она недоуменно подняла на о. Василия печальные глаза, и была в них смертельная тоска и отчаяние без границ, и глухая, покорная мольба о пощаде. В городе, где учился Фивейский, он видел однажды, как засаленный татарин вёл на живодёрню лошадь: у неё было сломано копыто и болталось на чем-то, и она ступала на камни прямо окровавленной мостолыжкой; было холодно, а белый пар облаком окутывал её, блестела мокрая от испарины шерсть, и глаза смотрели неподвижно вперёд – и страшны были они своею кротостью. И такие глаза были у попадьи. И он подумал, что если бы кто-нибудь вырыл могилу, своими руками бросил туда эту женщину и живую засыпал землёй, – тот поступил бы хорошо.
Попадья тщетно старалась раскурить дрожащими губами давно потухшую папиросу и продолжала:
– Опять же он. Ты понимаешь, о ком я. Конечно, ребёнок и жаль его, а вот скоро начнёт ходить – загрызёт он меня. И ниоткуда нет помощи. Вот тебе пожаловалась, а что из этого? Как быть, и не знаю.
Она вздохнула и тихо развела ладонями. И вздохнула с нею вся низкая придавленная комната, и заметались в тоске ночные тени, бесшумною толпою окружавшие о. Василия. Они рыдали безумно, простирали бессильные руки, и молили о пощаде, о милости, о правде.
– А-а-а! – длительным стоном отозвалась костлявая грудь попа.
Он вскочил, резким движением опрокинул стул, и быстро заходил по комнате, потрясая сложенными руками, что-то шепча, натыкаясь на стулья и стены, как слепой или безумный. И, натыкаясь на стену, он бегло ощупывал её костлявыми пальцами и бежал назад; и так кружился он в узкой клетке немых стен, как одна из фантастических теней, принявшая страшный и необыкновенный образ. И, странно противореча безумной подвижности тела, неподвижны, как у слепого, оставались его глаза, и в них были слезы – первые слезы со смерти Васи.
Забыв о себе, попадья с ужасом следила за мужем в кричала:
– Вася, что с тобою? Что с тобою?
О. Василий резко обернулся, быстро подошёл к жене, точно раздавить её хотел, и положил на голову тяжёлую прыгающую руку. И долго в молчании держал её, точно благословляя и ограждая от зла. И сказал, и каждый громкий звук в слове был как звонкая металлическая слеза:
– Бедная, бедная.
И снова быстро заходил, огромный и страшный в своём отчаянии,. как зверь, у которого отнимают детей. Лицо его исступлённо дёргалось, и прыгающие губы ломали отрывистые, беспредельно скорбные слова:
– Бедная, бедная. Все бедные. Все плачут. И нет помощи! О-о-о!..
Он остановился и, подняв кверху остановившийся взор, пронизывая им потолок и мглу весенней ночи, закричал пронзительно и исступлённо:
– И ты терпишь это! Терпишь! Так вот же…
Он высоко поднял сжатый кулак, но у ног его, охватив руками колена, билась в истерике попадья и бормотала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22