В кармане его щегольского пиджака лежали две ватрушки, засунутые матерью Павла:
— Промнешься, соколик, дак пожуёшь.
Второй звонок подавать медлили.
В артистической комнате содом. Павел Мохов рвал и метал. Доставалось молодому кузнецу Филату. Филат должен, между прочим, изображать за сценою крики птиц, животных и плач ребёнка — всё это Павел ввёл «для натуральности». На репетиции выходило бесподобно, а вот вчера кузнец приналёг после бани на ледяной квас и охрип, — получается чёрт знает что: петух мычит коровой, а ребёнок плачет так, что испугается медведь.
— Тьфу! Фефёла…— выразительно плюнул Павел и, стрельнув живыми глазами, крикнул: — А где же суфлёр? Живо за суфлёром! Ну!
Меж тем стрелка подходила к семи часам. От духоты и нетерпенья зрители взмокли. То здесь, то там приподымались девушки, с любопытством оглядывая городского франта:
— Ну, и пригожий… Ах, патретик городской…
Таня два раза мимо проплыла, наконец насмелилась:
— Здравствуйте, товарищ! — и протянула ему влажную от пота руку. Очень высокая и полная, она в белом платье, в белых туфлях и чулках.
— Пойдёмте, барышня, освежимся! — и Васютин взял её под руку. Рука у Тани горячая, мясистая.
Девушки завздыхали, завозились, парни стали крякать и подкашливать, кто-то даже свистнул.
Милицейский и шустрый паренёк Офимьюшкин Ванятка тем временем разыскивали по всему селу суфлёра Федотыча.
— Ужасти, в нашем месте скука какая. Одна необразованность, — вздыхала Таня, помахивая веером на себя и на кавалера.
— А вы что же, в городе жили?
— Так точно. В Ярославле. У одной барыни паршивой служила по глупости, у буржуазки. Теперь я буржуев презираю. Подруг хороших здесь тоже нет. Например, все девушки наши боятся гражданских браков. А вы женились когда-нибудь гражданским браком? — и полные малиновые губы Тани чуть раздвинулись в улыбку.
— Как вам сказать. И да, и нет… Случалось, — весело засмеялся Васютин, и рука его не стерпела: — Этакая вы пышка, Танечка…
— Ах, право… мне стыдно. Какой вы, право, комплементщик! Ах, как вы пахнете хорошо… Ой, вы мне сомнёте кофточку!
Гость и Таня торопливо шли по огороду, вдоль цветущих гряд.
Вечер был удивительно тих. Солнце садилось. Кругом ни души, только кошка играла с котятами под берёзкой. Сквозь маленькое оконце овина, рассекая тёплый полумрак, тянулся сноп света. Он золотил пучки сложенной в углу соломы.
В овине пахло хлебной пылью, мышами и гнёздами ласточек.
— Товарищи! — появился перед занавесом Павел Мохов. — Внимание, внимание! По независимым от публики обстоятельствам, товарищи, наш суфлёр неизвестно где… Так что его невозможно, сволочь такую, отыскать… То спектакль, товарищи, начнётся по новому стилю.
А ему вдогонку:
— По новому, так по новому… Начинай скорее, Пашка!.. Другие с утра сидят… Животы подвело.
И ещё кричали:
— Это мошенство! Подавай мой творог! Подавай мои яйца назад!
Но Павел не слышал. Обложив милицейского и Офимьюшкина Ванятку, он самолично помчался отыскивать суфлёра.
Суфлёр — старый солдат Федотыч, двоюродный дядя Павла Мохова. Он хороший чтец по покойникам и большой любитель в пьяном виде подраться: все передние зубы у него выбиты. Но, несмотря на это, он суфлёр отменный и находчивый: чуть оплошай актёр, он сам начинает выкрикивать нужные слова, ловко подделывая голос.
Павел подбежал к его избе. Так и есть — замок. Он к соседям, он в сарай, он в баню.
И весь яростно затрясся: Федотыч лежал на спине и, высоко задрав ноги, хвостал их веником, голова его густо намылена, он был похож на жирную, в белом чепчике, старуху.
— Зарезал ты меня! Зарезал!.. — затопал, завизжал Павел Мохов.
Веник жарко жихал и шелестел, как шёлк.
— Павлуха, ты? Скидавай скорей портки да рубаху! Жару много, брат…
— Спектакль! Старый идиот!!. Спектакль ведь.
— Какой спектакль? Ты чего мелешь-то? У нас какой день-то седни? — и вдруг вскочил: — Ах-ах-ах-ах…
— Запарился?
Федотыч нырнул головой в рубаху.
— Башку-то ополосни! В мыле.
— Ах-ах-ах… А я, собачья лапа, в лес по ягоды ходил… Ах-ах-ах-ах…
* * *
Задорно прогремел звонок. Сцена открылась, и вместе с нею открылись все до единого рты зрителей. На сцену вышла высоченная, жирная попадья.
Ни одна девушка не пожелала играть старуху. Взялся кузнец Филат. Лицо у него длинное, как у коня. На голову он взгромоздил шляпищу — впереди сидит, растопырив крылья, ворона, кругом непролазные кусты цветов; на носу же самодельные очки, как колёса от телеги. Он очень высок и тощ, но там, где нужно, он столько натолкал сдобы, что капот супруги местного торговца, женщины тучной и очень низенькой, трещал по швам и едва хватал Филату до колен; из-под оборок торчали сухие, в обмотках, ноги, которыми очень грациозно, впереплет и с вывертом переступал Филат.
— Африканская свиньища на ходулях, — шепнул товарищ Васютин Тане, жарко дышавшей ему в лицо.
Таня фыркнула, а попадья, виляя задом, мелко засеменила к шкапу, достала четверть и, одну за другой, выпила три рюмки.
— Вот так хлещет! — завистливо кто-то крикнул в задних рядах.
— Угости-ка нас!..
— Мамаша! Мамаша! — выскочила в белом переднике её дочь Аннушка. — Как вам не стыдно жрать водку?!
Та откашлялась и сказала сиплым басом:
— Дитя моё, тебе нет никакого дела, что касаемо поведения своей собственной матери.
В публике послышались смешки: вот так благородная госпожа, вот так голосочек… А Павел Мохов за кулисами заткнул уши и весь от злости позеленел.
— Ах, так? — звонко возразила Аннушка. — Нынче, мамаша, равноправие. Я из вашего кутейницкого класса уйду в пролетариат… Я — коммунистка. Знайте!
— Что, что?.. Коммунистка?! А жених? Такой благородный человек… Я тебе дам коммунистку! — загремела басом попадья и забегала по сцене: ворона и кусты тряслись.
Павел Мохов тоже с места на место перебегал за кулисами и жёлчно, через щели, шипел Филату:
— Что ты, харя, таким быком ревёшь! Тоньше, тоньше!..
Этот злобный окрик сразу сбил Филата: слова выскочили из памяти и, что подавал суфлёр, летело мимо ушей, в пространство.
Растерялась и Аннушка.
— Уйду, уйду, — повизгивала она, и глаза её, как магнит в железо, впились в беззубый рот суфлёра Федотыча.
Попадья крякнула для прочистки глотки и, едва поймав реплику суфлёра, ещё пуще ухнула раскатистой октавой:
— Стыдись, о дочь моя! Ничтожество твоё имя!
— Позор, позор! Паршивый чёрт!.. — змеиное шипенье Павла Мохова секло сцену вдоль и поперёк. — Я тебе в морду дам!
— Позор, позор! — всплеснула руками Аннушка и вся в слезах шмыгнула за кулисы.
— Позор! Паршивый чёрт! Я тебе в морду дам! — загремела и попадья — Филат.
Федотыч в будке грохнул кулаком, презрительно плюнул: — Ахтеры!.. — и вдруг, к удивлению публики, невидимкой зазвучал со сцены пискливый женский голос:
1 2 3 4
— Промнешься, соколик, дак пожуёшь.
Второй звонок подавать медлили.
В артистической комнате содом. Павел Мохов рвал и метал. Доставалось молодому кузнецу Филату. Филат должен, между прочим, изображать за сценою крики птиц, животных и плач ребёнка — всё это Павел ввёл «для натуральности». На репетиции выходило бесподобно, а вот вчера кузнец приналёг после бани на ледяной квас и охрип, — получается чёрт знает что: петух мычит коровой, а ребёнок плачет так, что испугается медведь.
— Тьфу! Фефёла…— выразительно плюнул Павел и, стрельнув живыми глазами, крикнул: — А где же суфлёр? Живо за суфлёром! Ну!
Меж тем стрелка подходила к семи часам. От духоты и нетерпенья зрители взмокли. То здесь, то там приподымались девушки, с любопытством оглядывая городского франта:
— Ну, и пригожий… Ах, патретик городской…
Таня два раза мимо проплыла, наконец насмелилась:
— Здравствуйте, товарищ! — и протянула ему влажную от пота руку. Очень высокая и полная, она в белом платье, в белых туфлях и чулках.
— Пойдёмте, барышня, освежимся! — и Васютин взял её под руку. Рука у Тани горячая, мясистая.
Девушки завздыхали, завозились, парни стали крякать и подкашливать, кто-то даже свистнул.
Милицейский и шустрый паренёк Офимьюшкин Ванятка тем временем разыскивали по всему селу суфлёра Федотыча.
— Ужасти, в нашем месте скука какая. Одна необразованность, — вздыхала Таня, помахивая веером на себя и на кавалера.
— А вы что же, в городе жили?
— Так точно. В Ярославле. У одной барыни паршивой служила по глупости, у буржуазки. Теперь я буржуев презираю. Подруг хороших здесь тоже нет. Например, все девушки наши боятся гражданских браков. А вы женились когда-нибудь гражданским браком? — и полные малиновые губы Тани чуть раздвинулись в улыбку.
— Как вам сказать. И да, и нет… Случалось, — весело засмеялся Васютин, и рука его не стерпела: — Этакая вы пышка, Танечка…
— Ах, право… мне стыдно. Какой вы, право, комплементщик! Ах, как вы пахнете хорошо… Ой, вы мне сомнёте кофточку!
Гость и Таня торопливо шли по огороду, вдоль цветущих гряд.
Вечер был удивительно тих. Солнце садилось. Кругом ни души, только кошка играла с котятами под берёзкой. Сквозь маленькое оконце овина, рассекая тёплый полумрак, тянулся сноп света. Он золотил пучки сложенной в углу соломы.
В овине пахло хлебной пылью, мышами и гнёздами ласточек.
— Товарищи! — появился перед занавесом Павел Мохов. — Внимание, внимание! По независимым от публики обстоятельствам, товарищи, наш суфлёр неизвестно где… Так что его невозможно, сволочь такую, отыскать… То спектакль, товарищи, начнётся по новому стилю.
А ему вдогонку:
— По новому, так по новому… Начинай скорее, Пашка!.. Другие с утра сидят… Животы подвело.
И ещё кричали:
— Это мошенство! Подавай мой творог! Подавай мои яйца назад!
Но Павел не слышал. Обложив милицейского и Офимьюшкина Ванятку, он самолично помчался отыскивать суфлёра.
Суфлёр — старый солдат Федотыч, двоюродный дядя Павла Мохова. Он хороший чтец по покойникам и большой любитель в пьяном виде подраться: все передние зубы у него выбиты. Но, несмотря на это, он суфлёр отменный и находчивый: чуть оплошай актёр, он сам начинает выкрикивать нужные слова, ловко подделывая голос.
Павел подбежал к его избе. Так и есть — замок. Он к соседям, он в сарай, он в баню.
И весь яростно затрясся: Федотыч лежал на спине и, высоко задрав ноги, хвостал их веником, голова его густо намылена, он был похож на жирную, в белом чепчике, старуху.
— Зарезал ты меня! Зарезал!.. — затопал, завизжал Павел Мохов.
Веник жарко жихал и шелестел, как шёлк.
— Павлуха, ты? Скидавай скорей портки да рубаху! Жару много, брат…
— Спектакль! Старый идиот!!. Спектакль ведь.
— Какой спектакль? Ты чего мелешь-то? У нас какой день-то седни? — и вдруг вскочил: — Ах-ах-ах-ах…
— Запарился?
Федотыч нырнул головой в рубаху.
— Башку-то ополосни! В мыле.
— Ах-ах-ах… А я, собачья лапа, в лес по ягоды ходил… Ах-ах-ах-ах…
* * *
Задорно прогремел звонок. Сцена открылась, и вместе с нею открылись все до единого рты зрителей. На сцену вышла высоченная, жирная попадья.
Ни одна девушка не пожелала играть старуху. Взялся кузнец Филат. Лицо у него длинное, как у коня. На голову он взгромоздил шляпищу — впереди сидит, растопырив крылья, ворона, кругом непролазные кусты цветов; на носу же самодельные очки, как колёса от телеги. Он очень высок и тощ, но там, где нужно, он столько натолкал сдобы, что капот супруги местного торговца, женщины тучной и очень низенькой, трещал по швам и едва хватал Филату до колен; из-под оборок торчали сухие, в обмотках, ноги, которыми очень грациозно, впереплет и с вывертом переступал Филат.
— Африканская свиньища на ходулях, — шепнул товарищ Васютин Тане, жарко дышавшей ему в лицо.
Таня фыркнула, а попадья, виляя задом, мелко засеменила к шкапу, достала четверть и, одну за другой, выпила три рюмки.
— Вот так хлещет! — завистливо кто-то крикнул в задних рядах.
— Угости-ка нас!..
— Мамаша! Мамаша! — выскочила в белом переднике её дочь Аннушка. — Как вам не стыдно жрать водку?!
Та откашлялась и сказала сиплым басом:
— Дитя моё, тебе нет никакого дела, что касаемо поведения своей собственной матери.
В публике послышались смешки: вот так благородная госпожа, вот так голосочек… А Павел Мохов за кулисами заткнул уши и весь от злости позеленел.
— Ах, так? — звонко возразила Аннушка. — Нынче, мамаша, равноправие. Я из вашего кутейницкого класса уйду в пролетариат… Я — коммунистка. Знайте!
— Что, что?.. Коммунистка?! А жених? Такой благородный человек… Я тебе дам коммунистку! — загремела басом попадья и забегала по сцене: ворона и кусты тряслись.
Павел Мохов тоже с места на место перебегал за кулисами и жёлчно, через щели, шипел Филату:
— Что ты, харя, таким быком ревёшь! Тоньше, тоньше!..
Этот злобный окрик сразу сбил Филата: слова выскочили из памяти и, что подавал суфлёр, летело мимо ушей, в пространство.
Растерялась и Аннушка.
— Уйду, уйду, — повизгивала она, и глаза её, как магнит в железо, впились в беззубый рот суфлёра Федотыча.
Попадья крякнула для прочистки глотки и, едва поймав реплику суфлёра, ещё пуще ухнула раскатистой октавой:
— Стыдись, о дочь моя! Ничтожество твоё имя!
— Позор, позор! Паршивый чёрт!.. — змеиное шипенье Павла Мохова секло сцену вдоль и поперёк. — Я тебе в морду дам!
— Позор, позор! — всплеснула руками Аннушка и вся в слезах шмыгнула за кулисы.
— Позор! Паршивый чёрт! Я тебе в морду дам! — загремела и попадья — Филат.
Федотыч в будке грохнул кулаком, презрительно плюнул: — Ахтеры!.. — и вдруг, к удивлению публики, невидимкой зазвучал со сцены пискливый женский голос:
1 2 3 4