А у французской границы они стоят, им ее слабо перейти. А мы-то не Франция какая-нибудь. Пусть о войне Володька думает, он помешан на этом деле.
— А ты не думаешь?
— Тоже иногда думаю. Если начнется — пойду в армию. У меня отсрочка, но тут ее снимут. Да я и сам пойду, снимут или не снимут. Ведь у нас особое дело: нас государство вырастило. Без него бы мы скапутились под забором. Мы должны идти на войну в первую очередь, а то это будет уже неблагодарность… А я тебе не говорил, почему у меня отсрочка?
— Нет. Кажется, не говорил.
— У меня в детстве был туберкулез. Вернее, не в детстве, а когда мне было пятнадцать лет. Меня даже на два месяца в санаторий отправляли. Потом все прошло, но рубцы какие-то остались — вот и отсрочку все время дают… Тебе не противно с бывшим туберкулезником под ручку ходить?
— А тебе не стыдно это спрашивать? — строго сказала Леля. — Какой ты…
— Ну прости… Тогда я тебе еще одну вещь скажу. Ты, наверно, думаешь, что я в институте учусь, а я всего-навсего в техникуме.
— Хорошо, что ты мне сказал. Я и сама уже догадывалась.
— А как ты догадывалась? По умственному уровню?
— Нет-нет-нет, не по умственному. Просто немножко догадывалась… Но мне все равно, где ты учишься.
— Все равно? — разочарованно переспросил я.
— Да, все равно. Но не так все равно, как ты думаешь.
— А как?
— Где бы человек ни учился, я к нему одинаково отношусь… Ой, тут топко!
— Дальше опять сухо будет, — сказал я. — Давай я тебя перенесу. Перенести?
Она ничего не ответила. Я перенес ее через топкое место. Нести было совсем легко.
— Ноги, наверно, промочил? — спросила она.
— Чуть-чуть… Леля, давай поедем на это… как его, Пятницкое кладбище, за сиренью, когда она цвести будет. Я у своих хозяев лодку выпрошу. Они дадут.
— Придется у тети отпрашиваться, — ответила Леля. — Она что-то коситься на меня начала. Вчера спросила, действительно ли ты из детдомовцев. Тут все быстро разносится… все о каждом знают.
— А ты что ей сказала?
— Сказала: ну и что ж, он же не виноват, что он был в детдоме.
— А она недовольна?
— Да, немножко. Она думает, что из детдома все… ну, испорченные, что ли… Что там девчонки такие… Она мне два раза говорила: «Девушка должна беречь себя, особенно в наш век».
— Почему особенно в наш век?
— Ну, этого уж я не знаю. — Леля тихо засмеялась. — Так она сказала… Пойдем обратно, пора домой.
— Поверху пойдем или опять низом? — спросил я.
— Давай опять низом.
15. Один день
Ночью мне не спалось. Я лежал с открытыми глазами, ни о чем не думая; это была счастливая бессонница. Бессловесное ощущение радости не давало мне уснуть. Когда я пытался думать о будущем, то никакой ясной картины не получалось, а просто голова начинала кружиться от счастья. Так если в ясную звездную ночь лечь спиной на подоконник, и смотреть на звезды, и думать: вот за этими звездами — еще звезды, а за теми — еще, и вообще им нет конца, — то голова идет кругом, и чувствуешь, что этак и с ума недолго сойти.
А что такого вчера случилось? Когда я проводил Лелю до палисадника, она сказала, что, может быть, скоро вернется в Ленинград.
— Я по тебе скучать буду, — признался я.
— Я тоже по тебе скучать буду, — негромко сказала она. — Ты мне пиши, а когда вернешься в город — заходи. Да?
Вот и весь разговор, и из-за него мне не спалось. Но когда я поднялся с постели и умылся, то почувствовал себя бодрым, собранным, будто крепко спал всю ночь.
Хозяев в то утро дома не было, и я отыскал в кухне горячий чайник, накрытый полотенцем и ватником, принес его в большую комнату и стал не спеша завтракать. Буфет был открыт, шкаф с вещами не заперт. Меня с первого дня моего приезда сюда трогала эта доверчивость хозяев ко мне, незнакомому человеку. Но и пугала слегка: а вдруг что-нибудь пропадет — и подумают на меня?
Сегодня меня ничто не тревожило, а все только радовало. Правда, в местной районной газете, лежавшей на столе, были известия не слишком-то приятные. Там, на последней полосе, под заметками «Обуздать завмага Кривулина!» и «Порядок в Хмелевской бане будет наведен», шли коротенькие сообщения из-за рубежа под рубрикой «В последний час»:
«Германские войска пересекли границы Голландии, Бельгии и Люксембурга».
Я подошел к громкоговорителю, включил его. Из плоской черно-картонной тарелки репродуктора послышалась негромкая приятная музыка. Потом запел детский хор. Потом начались последние известия. Сперва дикторша сообщила об отставке Чемберлена. Ее сменил диктор и передал военную сводку: германские войска с боями продвигаются вперед, массированно применяя танки и выбрасывая парашютные десанты… Дороги забиты беженцами… Есть основания полагать, что в Европе начался новый этап войны.
Я подумал: «Вот Володька все время твердит, что нам придется воевать, а война уходит от нас. Гитлер двигается на запад. Но почему немцы так сильны? Солдаты Гитлера смелые — в этом им не откажешь. Но почему они смелые? Ведь они воюют за плохое дело, они фашисты. Разве можно быть смелым, воюя за плохое дело? Видно, можно. Они хорошо воюют за свое плохое дело, а другие плохо воюют за свое хорошее…»
Смену мне надо было заступать в четыре часа, и я пошел бродить по поселку. Стоял неяркий майский день.
Между землей и небом висела серая дымка, не предвещающая дождя. Сквозь дымку лился ровный, неслепящий свет, и в этом свете все казалось ясным, подчеркнутым. Я прошел мимо каменной двухэтажной школы, оттуда слышался нарастающий гул — начиналась перемена. Распахнулись двери, и на утоптанную физкультурную площадку, как выстреленные из пушки, вырвались первоклассники — мальчишки и девчонки одновременно. Потом начали выбегать и выходить ребята из старших классов. А уж потом довольно степенно вышли девчонки-старшеклассницы. Обычный школьный день…
А вот и шоссе, ведущее к переправе. «Дороги забиты беженцами», — вспомнил я слова диктора. Шоссе было пустынно, оно свободно уходило вдаль, вклинивалось в сосновый бор и терялось в нем. Я повернул обратно в поселок, зашел на почту. Там меня ждало письмо, оно было от Кости.
«Привет, убогий пасынок природы!
Из твоего длинного послания я понял, что ты там не столько работаешь, сколько шатаешься по библиотекам. Но, судя по твоему письму, близость к книгам ума тебе не прибавила. У нас предвидятся перемены. Слушай странное известие: самодур Шкиля мотается за какими-то справками и документами и признался, что хочет поступать в военное училище! Подозреваю, что это так на него повлияла смерть Гришки и он хочет «пополнить ряды», хотя из него такой же военный, как из тебя Кант или Гегель. Подозреваю, что его могут принять, так как здоровье у него нормальное, а экзамены он сдаст, наверно, легко. А что кропает стишки, то это не позор, а несчастье, да и мало кто знает об этом его недостатке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76
— А ты не думаешь?
— Тоже иногда думаю. Если начнется — пойду в армию. У меня отсрочка, но тут ее снимут. Да я и сам пойду, снимут или не снимут. Ведь у нас особое дело: нас государство вырастило. Без него бы мы скапутились под забором. Мы должны идти на войну в первую очередь, а то это будет уже неблагодарность… А я тебе не говорил, почему у меня отсрочка?
— Нет. Кажется, не говорил.
— У меня в детстве был туберкулез. Вернее, не в детстве, а когда мне было пятнадцать лет. Меня даже на два месяца в санаторий отправляли. Потом все прошло, но рубцы какие-то остались — вот и отсрочку все время дают… Тебе не противно с бывшим туберкулезником под ручку ходить?
— А тебе не стыдно это спрашивать? — строго сказала Леля. — Какой ты…
— Ну прости… Тогда я тебе еще одну вещь скажу. Ты, наверно, думаешь, что я в институте учусь, а я всего-навсего в техникуме.
— Хорошо, что ты мне сказал. Я и сама уже догадывалась.
— А как ты догадывалась? По умственному уровню?
— Нет-нет-нет, не по умственному. Просто немножко догадывалась… Но мне все равно, где ты учишься.
— Все равно? — разочарованно переспросил я.
— Да, все равно. Но не так все равно, как ты думаешь.
— А как?
— Где бы человек ни учился, я к нему одинаково отношусь… Ой, тут топко!
— Дальше опять сухо будет, — сказал я. — Давай я тебя перенесу. Перенести?
Она ничего не ответила. Я перенес ее через топкое место. Нести было совсем легко.
— Ноги, наверно, промочил? — спросила она.
— Чуть-чуть… Леля, давай поедем на это… как его, Пятницкое кладбище, за сиренью, когда она цвести будет. Я у своих хозяев лодку выпрошу. Они дадут.
— Придется у тети отпрашиваться, — ответила Леля. — Она что-то коситься на меня начала. Вчера спросила, действительно ли ты из детдомовцев. Тут все быстро разносится… все о каждом знают.
— А ты что ей сказала?
— Сказала: ну и что ж, он же не виноват, что он был в детдоме.
— А она недовольна?
— Да, немножко. Она думает, что из детдома все… ну, испорченные, что ли… Что там девчонки такие… Она мне два раза говорила: «Девушка должна беречь себя, особенно в наш век».
— Почему особенно в наш век?
— Ну, этого уж я не знаю. — Леля тихо засмеялась. — Так она сказала… Пойдем обратно, пора домой.
— Поверху пойдем или опять низом? — спросил я.
— Давай опять низом.
15. Один день
Ночью мне не спалось. Я лежал с открытыми глазами, ни о чем не думая; это была счастливая бессонница. Бессловесное ощущение радости не давало мне уснуть. Когда я пытался думать о будущем, то никакой ясной картины не получалось, а просто голова начинала кружиться от счастья. Так если в ясную звездную ночь лечь спиной на подоконник, и смотреть на звезды, и думать: вот за этими звездами — еще звезды, а за теми — еще, и вообще им нет конца, — то голова идет кругом, и чувствуешь, что этак и с ума недолго сойти.
А что такого вчера случилось? Когда я проводил Лелю до палисадника, она сказала, что, может быть, скоро вернется в Ленинград.
— Я по тебе скучать буду, — признался я.
— Я тоже по тебе скучать буду, — негромко сказала она. — Ты мне пиши, а когда вернешься в город — заходи. Да?
Вот и весь разговор, и из-за него мне не спалось. Но когда я поднялся с постели и умылся, то почувствовал себя бодрым, собранным, будто крепко спал всю ночь.
Хозяев в то утро дома не было, и я отыскал в кухне горячий чайник, накрытый полотенцем и ватником, принес его в большую комнату и стал не спеша завтракать. Буфет был открыт, шкаф с вещами не заперт. Меня с первого дня моего приезда сюда трогала эта доверчивость хозяев ко мне, незнакомому человеку. Но и пугала слегка: а вдруг что-нибудь пропадет — и подумают на меня?
Сегодня меня ничто не тревожило, а все только радовало. Правда, в местной районной газете, лежавшей на столе, были известия не слишком-то приятные. Там, на последней полосе, под заметками «Обуздать завмага Кривулина!» и «Порядок в Хмелевской бане будет наведен», шли коротенькие сообщения из-за рубежа под рубрикой «В последний час»:
«Германские войска пересекли границы Голландии, Бельгии и Люксембурга».
Я подошел к громкоговорителю, включил его. Из плоской черно-картонной тарелки репродуктора послышалась негромкая приятная музыка. Потом запел детский хор. Потом начались последние известия. Сперва дикторша сообщила об отставке Чемберлена. Ее сменил диктор и передал военную сводку: германские войска с боями продвигаются вперед, массированно применяя танки и выбрасывая парашютные десанты… Дороги забиты беженцами… Есть основания полагать, что в Европе начался новый этап войны.
Я подумал: «Вот Володька все время твердит, что нам придется воевать, а война уходит от нас. Гитлер двигается на запад. Но почему немцы так сильны? Солдаты Гитлера смелые — в этом им не откажешь. Но почему они смелые? Ведь они воюют за плохое дело, они фашисты. Разве можно быть смелым, воюя за плохое дело? Видно, можно. Они хорошо воюют за свое плохое дело, а другие плохо воюют за свое хорошее…»
Смену мне надо было заступать в четыре часа, и я пошел бродить по поселку. Стоял неяркий майский день.
Между землей и небом висела серая дымка, не предвещающая дождя. Сквозь дымку лился ровный, неслепящий свет, и в этом свете все казалось ясным, подчеркнутым. Я прошел мимо каменной двухэтажной школы, оттуда слышался нарастающий гул — начиналась перемена. Распахнулись двери, и на утоптанную физкультурную площадку, как выстреленные из пушки, вырвались первоклассники — мальчишки и девчонки одновременно. Потом начали выбегать и выходить ребята из старших классов. А уж потом довольно степенно вышли девчонки-старшеклассницы. Обычный школьный день…
А вот и шоссе, ведущее к переправе. «Дороги забиты беженцами», — вспомнил я слова диктора. Шоссе было пустынно, оно свободно уходило вдаль, вклинивалось в сосновый бор и терялось в нем. Я повернул обратно в поселок, зашел на почту. Там меня ждало письмо, оно было от Кости.
«Привет, убогий пасынок природы!
Из твоего длинного послания я понял, что ты там не столько работаешь, сколько шатаешься по библиотекам. Но, судя по твоему письму, близость к книгам ума тебе не прибавила. У нас предвидятся перемены. Слушай странное известие: самодур Шкиля мотается за какими-то справками и документами и признался, что хочет поступать в военное училище! Подозреваю, что это так на него повлияла смерть Гришки и он хочет «пополнить ряды», хотя из него такой же военный, как из тебя Кант или Гегель. Подозреваю, что его могут принять, так как здоровье у него нормальное, а экзамены он сдаст, наверно, легко. А что кропает стишки, то это не позор, а несчастье, да и мало кто знает об этом его недостатке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76