Моя сестра уже не собиралась домой, а в волнении ходила по комнате и говорила:
- Мне весело! Мне очень, очень весело!
В ее голосе слышалось удивление, точно ей казалось невероятным, что у нее тоже может быть хорошо на душе. Это первый раз в жизни я видел ее такою веселою. Она даже похорошела. В профиль она была некрасива, у нее нос и рот как-то выдавались вперед и было такое выражение, точно она дула, но у нее были прекрасные темные глаза, бледный, очень нежный цвет лица и трогательное выражение доброты и печали, и когда она говорила, то казалась миловидною и даже красивою. Мы оба, я и она, уродились в нашу мать, широкие в плечах, сильные, выносливые, но бледность у нее была болезненная, она часто кашляла, и в глазах у нее я иногда подмечал выражение, какое бывает у людей, которые серьезно больны, но почему-то скрывают это. В ее теперешней веселости было что-то детское, наивное, точно та радость, которую во время нашего детства пригнетали и заглушали суровым воспитанием, вдруг проснулась теперь в душе и вырвалась на свободу.
Но когда наступил вечер и подали лошадей, сестра притихла, осунулась и села на линейку с таким видом. как будто это была скамья подсудимых.
Вот они все уехали, шум затих... Я вспомнил, что Анюта Благово за все время не сказала со мною ни одного слова.
"Удивительная девушка! - подумал я. - Удивительная девушка!"
Наступил петровский пост, и нас уже каждый день кормили постным. От праздности и неопределенности положения меня тяготила физическая тоска, и я, недовольный собою, вялый, голодный, слонялся по усадьбе и только ждал подходящего настроения, чтобы уйти.
Как-то перед вечером, когда у нас во флигеле сидел Редька, неожиданно вошел Должиков, сильно загоревший и серый от пыли. Он три дня пробыл на своем участке и теперь приехал в Дубечню на паровозе, а к нам со станции пришел пешком. В ожидании экипажа, который должен был прийти из города, он со своим приказчиком обошел усадьбу, громким голосом давая приказания, потом целый час сидел у нас во флигеле и писал какие-то письма: при нем на его имя приходили телеграммы, и он сам выстукивал ответы. Мы трое стояли молча, навытяжку.
- Какие беспорядки! - сказал он, брезгливо заглядывая в ведомость. Через две недели я перевожу контору на станцию и уж не знаю, что мне с вами делать, господа.
- Я стараюсь, ваше высокородие, - проговорил Чепраков.
- То-то, вижу, как вы стараетесь. Только жалованье умеете получать, продолжал инженер, глядя на меня. - Все надеетесь на протекцию, как бы поскорее и полегче faire la carriere. Ну, я не посмотрю на протекцию. За меня никто не хлопотал-с. Прежде чем мне дали дорогу, я ходил машинистом, работал в Бельгии как простой смазчик-с. А ты, Пантелей, что здесь делаешь? - спросил он, повернувшись к Редьке. - Пьянствуешь с ними?
Он всех простых людей почему-то называл Пантелеями, а таких, как я и Чепраков, презирал и за глаза называл пьяницами, скотами, сволочью. Вообще к мелким служащим он был жесток и штрафовал и гонял их службы холодно, без объяснений.
Наконец, приехали за ним лошади. Он на прощанье пообещал уволить всех нас через две недели, обозвал приказчика болваном и затем, развалившись в коляске, покатил в город.
- Андрей Иваныч, - сказал я Редьке, - возьмите меня к себе в рабочие.
- Ну, что ж!
И мы пошли вместе по направлению к городу. Когда станция и усадьба остались далеко за нами, я спросил:
- Андрей Иваныч, зачем вы давеча приходили в Дубечню?
- Первое, ребята мои работают на линии, а второе - приходил к генеральше проценты платить. Летошний год я у нее полсотню взял и плачу теперь ей по рублю в месяц.
Маляр остановился и взял меня за пуговицу.
- Мисаил Алексеич, ангел вы наш, - продолжал он, - я так понимаю, ежели какой простой человек или господин берет даже самый малый процент, тот уже есть злодей. В таком человеке не может правда существовать.
Тощий, бледный, страшный Редька закрыл глаза, покачал головой и изрек тоном философа:
- Тля ест траву, ржа - железо, а лжа - душу. Господи, спаси нас грешных!
V
Редька был непрактичен и плохо умел соображать; набирал он работы больше, чем мог исполнить, и при расчете тревожился, терялся и потому почти всегда бывал в убытке. Он красил, вставлял стекла, оклеивал стены обоями и даже принимал на себя кровельные работы, и я помню, как он, бывало, из-за ничтожного заказа бегал дня по три, отыскивая кровельщиков. Это был превосходный мастер, случалось ему иногда зарабатывать до десяти рублей в день, и если бы не это желание - во что бы то ни стало быть главным и называться подрядчиком, то у него, вероятно, водились бы хорошие деньги.
Сам он получал издельно, а мне и другим ребятам платил поденно, от семидесяти копеек до рубля в день. Пока стояла жаркая и сухая погода, мы исполняли разные наружные работы, главным образом красили крыши. С непривычки моим ногам было горячо, точно я ходил по раскаленной плите, а когда надевал валенки, то ногам было душно. Но это только на первых порах, потом же я привык, и все пошло как по маслу. Я жил теперь среди людей, для которых труд был обязателен и неизбежен и которые работали, как ломовые лошади, часто не сознавая нравственного значения труда и даже никогда не употребляя в разговоре самого слова "труд"; около них и я тоже чувствовал себя ломовиком, все более проникаясь обязательностью и неизбежностью того, что я делал, и это облегчало мне жизнь, избавляя от всяких сомнений.
В первое время все занимало меня, все было ново, точно я вновь родился. Я мог спать на земле, мог ходить босиком, - а это чрезвычайно приятно; мог стоять в толпе простого народа, никого не стесняя, и когда на улице падала извозчичья лошадь, то я бежал и помогал поднять ее, не боясь запачкать свое платье. А главное, я жил на свой собственный счет и никому не был в тягость!
Окраска крыш, особенно с нашею олифой и краской, считалась очень выгодным делом, и потому этою грубой, скучной работою не брезговали даже такие хорошие мастера, как Редька. В коротких брючках, с тощими лиловыми ногами, он ходил по крыше, похожий на аиста, и я слышал, как, работая кистью, он тяжело вздыхал и говорил:
- Горе, горе нам, грешным!
По крыше он ходил так же свободно, как по полу. Несмотря на то, что он был болен и бледен, как мертвец, прыткость у него была необыкновенная; он так же, как молодые, красил купол и главы церкви без подмостков, только при помощи лестниц, и веревки, и было немножко страшно, когда он тут, стоя на высоте, далеко от земли, выпрямлялся во весь свой рост и изрекал неизвестно для кого:
- Тля ест траву, ржа - железо, а лжа - душу!
Или же, думая о чем-нибудь, отвечал вслух своим мыслям:
- Все может быть? Все может быть!
Когда я возвращался с работы домой, то все эти, которые сидели у ворот на лавочках, все приказчики, мальчишки и их хозяева пускали мне вслед разные замечания, насмешливые и злобные, и это на первых порах волновало меня и казалось просто чудовищным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
- Мне весело! Мне очень, очень весело!
В ее голосе слышалось удивление, точно ей казалось невероятным, что у нее тоже может быть хорошо на душе. Это первый раз в жизни я видел ее такою веселою. Она даже похорошела. В профиль она была некрасива, у нее нос и рот как-то выдавались вперед и было такое выражение, точно она дула, но у нее были прекрасные темные глаза, бледный, очень нежный цвет лица и трогательное выражение доброты и печали, и когда она говорила, то казалась миловидною и даже красивою. Мы оба, я и она, уродились в нашу мать, широкие в плечах, сильные, выносливые, но бледность у нее была болезненная, она часто кашляла, и в глазах у нее я иногда подмечал выражение, какое бывает у людей, которые серьезно больны, но почему-то скрывают это. В ее теперешней веселости было что-то детское, наивное, точно та радость, которую во время нашего детства пригнетали и заглушали суровым воспитанием, вдруг проснулась теперь в душе и вырвалась на свободу.
Но когда наступил вечер и подали лошадей, сестра притихла, осунулась и села на линейку с таким видом. как будто это была скамья подсудимых.
Вот они все уехали, шум затих... Я вспомнил, что Анюта Благово за все время не сказала со мною ни одного слова.
"Удивительная девушка! - подумал я. - Удивительная девушка!"
Наступил петровский пост, и нас уже каждый день кормили постным. От праздности и неопределенности положения меня тяготила физическая тоска, и я, недовольный собою, вялый, голодный, слонялся по усадьбе и только ждал подходящего настроения, чтобы уйти.
Как-то перед вечером, когда у нас во флигеле сидел Редька, неожиданно вошел Должиков, сильно загоревший и серый от пыли. Он три дня пробыл на своем участке и теперь приехал в Дубечню на паровозе, а к нам со станции пришел пешком. В ожидании экипажа, который должен был прийти из города, он со своим приказчиком обошел усадьбу, громким голосом давая приказания, потом целый час сидел у нас во флигеле и писал какие-то письма: при нем на его имя приходили телеграммы, и он сам выстукивал ответы. Мы трое стояли молча, навытяжку.
- Какие беспорядки! - сказал он, брезгливо заглядывая в ведомость. Через две недели я перевожу контору на станцию и уж не знаю, что мне с вами делать, господа.
- Я стараюсь, ваше высокородие, - проговорил Чепраков.
- То-то, вижу, как вы стараетесь. Только жалованье умеете получать, продолжал инженер, глядя на меня. - Все надеетесь на протекцию, как бы поскорее и полегче faire la carriere. Ну, я не посмотрю на протекцию. За меня никто не хлопотал-с. Прежде чем мне дали дорогу, я ходил машинистом, работал в Бельгии как простой смазчик-с. А ты, Пантелей, что здесь делаешь? - спросил он, повернувшись к Редьке. - Пьянствуешь с ними?
Он всех простых людей почему-то называл Пантелеями, а таких, как я и Чепраков, презирал и за глаза называл пьяницами, скотами, сволочью. Вообще к мелким служащим он был жесток и штрафовал и гонял их службы холодно, без объяснений.
Наконец, приехали за ним лошади. Он на прощанье пообещал уволить всех нас через две недели, обозвал приказчика болваном и затем, развалившись в коляске, покатил в город.
- Андрей Иваныч, - сказал я Редьке, - возьмите меня к себе в рабочие.
- Ну, что ж!
И мы пошли вместе по направлению к городу. Когда станция и усадьба остались далеко за нами, я спросил:
- Андрей Иваныч, зачем вы давеча приходили в Дубечню?
- Первое, ребята мои работают на линии, а второе - приходил к генеральше проценты платить. Летошний год я у нее полсотню взял и плачу теперь ей по рублю в месяц.
Маляр остановился и взял меня за пуговицу.
- Мисаил Алексеич, ангел вы наш, - продолжал он, - я так понимаю, ежели какой простой человек или господин берет даже самый малый процент, тот уже есть злодей. В таком человеке не может правда существовать.
Тощий, бледный, страшный Редька закрыл глаза, покачал головой и изрек тоном философа:
- Тля ест траву, ржа - железо, а лжа - душу. Господи, спаси нас грешных!
V
Редька был непрактичен и плохо умел соображать; набирал он работы больше, чем мог исполнить, и при расчете тревожился, терялся и потому почти всегда бывал в убытке. Он красил, вставлял стекла, оклеивал стены обоями и даже принимал на себя кровельные работы, и я помню, как он, бывало, из-за ничтожного заказа бегал дня по три, отыскивая кровельщиков. Это был превосходный мастер, случалось ему иногда зарабатывать до десяти рублей в день, и если бы не это желание - во что бы то ни стало быть главным и называться подрядчиком, то у него, вероятно, водились бы хорошие деньги.
Сам он получал издельно, а мне и другим ребятам платил поденно, от семидесяти копеек до рубля в день. Пока стояла жаркая и сухая погода, мы исполняли разные наружные работы, главным образом красили крыши. С непривычки моим ногам было горячо, точно я ходил по раскаленной плите, а когда надевал валенки, то ногам было душно. Но это только на первых порах, потом же я привык, и все пошло как по маслу. Я жил теперь среди людей, для которых труд был обязателен и неизбежен и которые работали, как ломовые лошади, часто не сознавая нравственного значения труда и даже никогда не употребляя в разговоре самого слова "труд"; около них и я тоже чувствовал себя ломовиком, все более проникаясь обязательностью и неизбежностью того, что я делал, и это облегчало мне жизнь, избавляя от всяких сомнений.
В первое время все занимало меня, все было ново, точно я вновь родился. Я мог спать на земле, мог ходить босиком, - а это чрезвычайно приятно; мог стоять в толпе простого народа, никого не стесняя, и когда на улице падала извозчичья лошадь, то я бежал и помогал поднять ее, не боясь запачкать свое платье. А главное, я жил на свой собственный счет и никому не был в тягость!
Окраска крыш, особенно с нашею олифой и краской, считалась очень выгодным делом, и потому этою грубой, скучной работою не брезговали даже такие хорошие мастера, как Редька. В коротких брючках, с тощими лиловыми ногами, он ходил по крыше, похожий на аиста, и я слышал, как, работая кистью, он тяжело вздыхал и говорил:
- Горе, горе нам, грешным!
По крыше он ходил так же свободно, как по полу. Несмотря на то, что он был болен и бледен, как мертвец, прыткость у него была необыкновенная; он так же, как молодые, красил купол и главы церкви без подмостков, только при помощи лестниц, и веревки, и было немножко страшно, когда он тут, стоя на высоте, далеко от земли, выпрямлялся во весь свой рост и изрекал неизвестно для кого:
- Тля ест траву, ржа - железо, а лжа - душу!
Или же, думая о чем-нибудь, отвечал вслух своим мыслям:
- Все может быть? Все может быть!
Когда я возвращался с работы домой, то все эти, которые сидели у ворот на лавочках, все приказчики, мальчишки и их хозяева пускали мне вслед разные замечания, насмешливые и злобные, и это на первых порах волновало меня и казалось просто чудовищным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26