Ведь мир этот держится не тем, что богатые бывают полезны (это бы еще ничего), а тем, что на богатых можно положиться. Во всех дискуссиях, диспутах и спорах вам твердят, что богатых подкупить нельзя. На самом же деле подкупить их можно — они уже подкуплены, потому и богаты. В том-то и дело, что человек, зависящий от удобства и роскоши, уже испорчен. Христос и святые с утомительным терпением твердили, что богатство связано с огромной нравственной опасностью. Не всегда противно христианству убить богатого тирана; не всегда ему противно дать богатому власть, если он мало-мальски справедлив; и уж никак не противно христианству против богатых восстать или богатым покориться. Но абсолютно противно христианству доверять богатым, считать их нравственно надежней, чем бедных. Христианин может сказать: «Я не презираю этого человека, хотя он занимает высокий пост и берет взятки». Но он не может сказать (как говорят в наше время с утра до ночи): «Он занимает такой высокий пост, что взяток брать не станет». Христианство учит, что любой человек на любой высоте может брать взятки. Так учит христианство — и, по забавной случайности, тому же учит история. Разве лорд Бэкон чистил сапоги? Разве герцог Мальборо подметал улицы? Мы должны быть готовы к тому, что в лучшей из утопий любой, самый благополучный человек может пасть; особенно же надо помнить, что можешь пасть ты сам.
Газеты тратили много пустых и чувствительных слов, чтоб доказать, что христианство сродни демократии; и не всегда им удавалось скрыть, что эти родичи нередко ссорились. На самом деле связь христианства и демократии много глубже политики. Единственная абсолютно нехристианская идея — идея Карлейля: править должен тот, кто чувствует себя в силах править. Что-что, а это — чистое язычество. Если наша вера вообще говорит о правлении, она скажет: править должен тот, кто чувствует, что править не может. Герой Карлейля говорит: «Я буду королем»; христианский святой — «Nolo episcopari». Если великий парадокс христианства вообще что-нибудь значит, он значит вот что: возьмите корону и обыщите всю землю, пока не найдете человека, который скажет, что недостоин ее. Карлейль не прав — мы не должны короновать исключительных людей, которые знают, что вправе править. Лучше возложим корону на совсем уж исключительного — на того, кто знает, что править не способен.
В этом — один из двух или трех доводов в защиту того минимума демократии, который существует теперь. Машина голосования — не демократия, хотя нелегко в наши дни придумать что-нибудь попроще, не прибегая к тирании. Но даже это — попытка узнать мнение тех, кто сам не решится его высказать; и потому голосование — штука христианская. Отважно и неразумно довериться тем, кто себе не верит. Это — чисто христианский парадокс. В отрешенности буддиста нет особого смирения; индус — мягок, а не кроток. Но в попытке узнать мнение безвестных есть христианское смирение — ведь куда проще положиться на мнение известных людей. Быть может, смешно называть христианскими выборы. Еще смешней, совсем уж нелепо связывать с христианством предвыборную агитацию. Но здесь ничего нелепого нет. Вы просто подбадриваете смиренных; вы говорите им: «Униженный, возвысься». Все было бы совсем благочестиво, не страдай при этом немного смирение политического деятеля.
Аристократия — не класс; она — порок, обычно не слишком тяжкий. Трудно устоять перед естественным искушением, и вот одни — важничают, другие — восторгаются ими. Это очень легко и очень обычно.
Один из сотни ответов на недолговечное поклонение силе в том, что быстрей и отважней всех — вовсе не грубые и толстокожие. Птица ловка и стремительна, ибо она — мягкая. Камень беспомощен, ибо он тверд. Он тяжело падает вниз, потому что твердость — это слабость. Птица взлетает, потому что хрупкость — это сила. В совершенной силе есть легкость, даже способность держаться в воздухе. Современные исследователи преданий торжественно признали, что великие святые умели летать. Пойдем дальше и скажем: значит, они были легкими. Ангелы летают, потому что они легко относятся к себе. Христиане всегда чувствовали это, особенно — христианские художники. Вспомните ангелов Фра Анжелико: они скорее бабочки, чем птицы. Вспомните, сколько света и движения в самых серьезных средневековых фресках, как проворны и быстроноги ангелы и люди; только это и не сумели перенять наши прерафаэлиты от тех, настоящих. Берн-Джонс не уловил легкости средних веков. На старых картинах небеса — как золотой или синий парашют. Каждый человек вот-вот взлетит, воспарит в небо. Рваный плащ бедняка удержит его в воздухе, как пестрые ангельские крылья. Но короли в золотой парче и богатые в пурпуре прижаты к земле тяжестью гордыни. Гордые падают вниз — впадают в важное довольство собой. Чтобы забыть о себе, надо подняться, взлететь, прыгнуть. Серьезность — не добродетель. Это не совсем соответствует догме, но вполне верно назвать ее пороком. Человеку свойственно воспринимать себя всерьез. Передовую статью гораздо легче сочинить, чем шутку. Важность — естественная поза; веселье — причудливо, как прыжок. Легко быть тяжелым; тяжело быть легким. Сатану увлекла вниз сила тяжести.
Европа может гордиться: с тех пор как она стала христианской, она всегда в глубине души считала аристократию слабостью — чаще всего простительной. Если вы не верите, выйдите за пределы христианства, в другую среду. Сравните наши сословия с индийскими кастами. Там аристократия куда ужасней — она связана с умом, с ценностью. Там верят, что одни касты действительно лучше других в священном и таинственном смысле. Христиане — даже самые испорченные и темные — никогда не считали, что в этом, духовном смысле маркиз лучше мясника. Даже самые странные христиане не считали, что принц застрахован от преисподней. Быть может (я не знаю), у древних четко различали свободных и рабов. Но в христианских странах к дворянину относились чуть насмешливо, хотя в великих походах и советах он обретал иногда право на почтение. По сути своей мы, европейцы, не принимали аристократов всерьез. Только человек неевропейской культуры (скажем, д-р Оскар Леви, единственный умный ницшеанец) способен принимать ее так. Быть может, я заблуждаюсь (кажется — нет), но английский аристократ в наши дни лучше всех прочих. Он наделен всеми слабостями, но и всеми достоинствами вельможи. Он прост, он благодушен, он храбр, хотя и не до безумия. Но лучше всего в нем то, что никто в Англии не мог бы принять его всерьез.
Короче говоря, я — как обычно, очень медленно — додумался до утопии равноправных; и, как обычно, обнаружил, что Церковь опередила меня. Это и смешно, и печально. Но так всегда в моих поисках утопий:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Газеты тратили много пустых и чувствительных слов, чтоб доказать, что христианство сродни демократии; и не всегда им удавалось скрыть, что эти родичи нередко ссорились. На самом деле связь христианства и демократии много глубже политики. Единственная абсолютно нехристианская идея — идея Карлейля: править должен тот, кто чувствует себя в силах править. Что-что, а это — чистое язычество. Если наша вера вообще говорит о правлении, она скажет: править должен тот, кто чувствует, что править не может. Герой Карлейля говорит: «Я буду королем»; христианский святой — «Nolo episcopari». Если великий парадокс христианства вообще что-нибудь значит, он значит вот что: возьмите корону и обыщите всю землю, пока не найдете человека, который скажет, что недостоин ее. Карлейль не прав — мы не должны короновать исключительных людей, которые знают, что вправе править. Лучше возложим корону на совсем уж исключительного — на того, кто знает, что править не способен.
В этом — один из двух или трех доводов в защиту того минимума демократии, который существует теперь. Машина голосования — не демократия, хотя нелегко в наши дни придумать что-нибудь попроще, не прибегая к тирании. Но даже это — попытка узнать мнение тех, кто сам не решится его высказать; и потому голосование — штука христианская. Отважно и неразумно довериться тем, кто себе не верит. Это — чисто христианский парадокс. В отрешенности буддиста нет особого смирения; индус — мягок, а не кроток. Но в попытке узнать мнение безвестных есть христианское смирение — ведь куда проще положиться на мнение известных людей. Быть может, смешно называть христианскими выборы. Еще смешней, совсем уж нелепо связывать с христианством предвыборную агитацию. Но здесь ничего нелепого нет. Вы просто подбадриваете смиренных; вы говорите им: «Униженный, возвысься». Все было бы совсем благочестиво, не страдай при этом немного смирение политического деятеля.
Аристократия — не класс; она — порок, обычно не слишком тяжкий. Трудно устоять перед естественным искушением, и вот одни — важничают, другие — восторгаются ими. Это очень легко и очень обычно.
Один из сотни ответов на недолговечное поклонение силе в том, что быстрей и отважней всех — вовсе не грубые и толстокожие. Птица ловка и стремительна, ибо она — мягкая. Камень беспомощен, ибо он тверд. Он тяжело падает вниз, потому что твердость — это слабость. Птица взлетает, потому что хрупкость — это сила. В совершенной силе есть легкость, даже способность держаться в воздухе. Современные исследователи преданий торжественно признали, что великие святые умели летать. Пойдем дальше и скажем: значит, они были легкими. Ангелы летают, потому что они легко относятся к себе. Христиане всегда чувствовали это, особенно — христианские художники. Вспомните ангелов Фра Анжелико: они скорее бабочки, чем птицы. Вспомните, сколько света и движения в самых серьезных средневековых фресках, как проворны и быстроноги ангелы и люди; только это и не сумели перенять наши прерафаэлиты от тех, настоящих. Берн-Джонс не уловил легкости средних веков. На старых картинах небеса — как золотой или синий парашют. Каждый человек вот-вот взлетит, воспарит в небо. Рваный плащ бедняка удержит его в воздухе, как пестрые ангельские крылья. Но короли в золотой парче и богатые в пурпуре прижаты к земле тяжестью гордыни. Гордые падают вниз — впадают в важное довольство собой. Чтобы забыть о себе, надо подняться, взлететь, прыгнуть. Серьезность — не добродетель. Это не совсем соответствует догме, но вполне верно назвать ее пороком. Человеку свойственно воспринимать себя всерьез. Передовую статью гораздо легче сочинить, чем шутку. Важность — естественная поза; веселье — причудливо, как прыжок. Легко быть тяжелым; тяжело быть легким. Сатану увлекла вниз сила тяжести.
Европа может гордиться: с тех пор как она стала христианской, она всегда в глубине души считала аристократию слабостью — чаще всего простительной. Если вы не верите, выйдите за пределы христианства, в другую среду. Сравните наши сословия с индийскими кастами. Там аристократия куда ужасней — она связана с умом, с ценностью. Там верят, что одни касты действительно лучше других в священном и таинственном смысле. Христиане — даже самые испорченные и темные — никогда не считали, что в этом, духовном смысле маркиз лучше мясника. Даже самые странные христиане не считали, что принц застрахован от преисподней. Быть может (я не знаю), у древних четко различали свободных и рабов. Но в христианских странах к дворянину относились чуть насмешливо, хотя в великих походах и советах он обретал иногда право на почтение. По сути своей мы, европейцы, не принимали аристократов всерьез. Только человек неевропейской культуры (скажем, д-р Оскар Леви, единственный умный ницшеанец) способен принимать ее так. Быть может, я заблуждаюсь (кажется — нет), но английский аристократ в наши дни лучше всех прочих. Он наделен всеми слабостями, но и всеми достоинствами вельможи. Он прост, он благодушен, он храбр, хотя и не до безумия. Но лучше всего в нем то, что никто в Англии не мог бы принять его всерьез.
Короче говоря, я — как обычно, очень медленно — додумался до утопии равноправных; и, как обычно, обнаружил, что Церковь опередила меня. Это и смешно, и печально. Но так всегда в моих поисках утопий:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41