Он испугался. Он подумал, что сейчас она сделает или скажет что-нибудь непоправимое. И это случится здесь, в столовой, на глазах у многих. Внезапно, повинуясь порыву, он поднялся — только немедленный уход мог спасти дело — и сказал, что его ждут в конторе.
Делая общий поклон, на миг он опять увидел ее паническое лицо. Она хотела что-то сказать, но не успела.
Он вышел, неся отвратительное ощущение испуга и малодушия. Через минуту на темной улице он уже жалел, что ушел, но возвращаться было нелепо.
Клуб был заперт, площадка, где соревновались борцы, тоже опустела. Над поселком гремели голоса киноактеров и музыка: все смотрели кино. Карабаш дошел до гаража, сел в газик и поехал к озерам.
Когда он доехал до того места, где еще утром была перемычка, звуки кино стали еле слышны, а огни поселка пропали вовсе. Карабаш вылез из машины и походил по берегу. На темном песке белели какие-то бумаги, обрывки газет. Тихо струилась вода. Стоя на откосе, можно было явственно услышать ее влажный, текучий шелест. Карабаш снова сел за руль и проехал вдоль дамбы на запад. Он обогнул все большое озеро до конца, до горловины, соединявшей его со вторым, меньшим озером, и там тоже остановил машину и вышел на землю.
И снова он услышал явственный влажный шелест воды, временами даже плеск. Вода прибывала. Она шла на запад, несмотря ни на что. Звездное небо чуть заметно покачивалось на ее поверхности. Несколько саксаулов стояли посреди воды, как острова.
Карабаш сел на песок и, дрожа от холода, смотрел на зыбкие звезды, слушал шелест воды, шорохи невидимой ночной жизни, которая уже зарождалась вокруг озер, и на душе у него становилось все покойней. И он даже подумал, что сегодня, в общем, радостный день и что когда-нибудь он будет вспоминать об этих минутах — ночных, тихих, у новорожденной воды — как о счастливейших в жизни.
А сейчас ему было просто холодно. Ему было очень холодно, несмотря на ватную Султанову телогрейку, которую он нашел в кабине.
Через полчаса Карабаш подъехал к своему бараку. Было около одиннадцати вечера. Кино уже кончилось, все стихло. Карабаш быстро разделся, с наслаждением растянулся на койке и закрыл глаза. Заснуть он не успел: в дверь постучали, и вошел муж Леры.
— Это я, — сказал он. — Извините, что поздно.
Карабаш зажег свет и сел на койке.
— Ничего, — сказал он, вновь натягивая рубашку. Он ждал всего — угроз, драки. — Я обычно ложусь поздно.
Зурабов снял плащ, повесил его на гвоздь в углу комнаты и сел на табуретку. Нет, он не собирался драться. Он сказал, что остался без ночлега. Фотограф куда-то исчез, жена живет втроем с подругами в тесной комнате, так что у нее остановиться нельзя, а к Кинзерскому обращаться нет желания. Валерия посоветовала пойти к Карабашу. Он уже заходил полчаса назад, но Карабаша не было.
«Она прислала его нарочно, чтоб мы поговорили», — подумал Карабаш.
— Сейчас я принесу койку, — сказал он, — тут есть лишняя у соседей.
Он вышел на улицу, разбудил стуком в окно своего соседа, заведующего снабжением, и попросил у него койку. Подушка и одеяло были одни на двоих, и Карабаш предложил их Зурабову как гостю. Тот отказывался, Карабаш настаивал, кончилось тем, что Карабаш взял подушку, а Зурабову отдал одеяло. Сам он накрылся кошмой. Все эти простые действия сопровождались неловким, отрывочным разговором. Оба чувствовали себя напряженно. Потом, когда Зурабов заговорил о стройке, что-то спрашивал по-деловому, записывал в блокнот, ощущение напряженности рассеялось.
Неожиданно Зурабов переключился на Кинзерского. Он заговорил о докторе наук со злобной яростью:
— Этот интеллигентный козел, эта рептилия, испортил мне весь сегодняшний день! Чего он лип? Что ему надо? Алексей Михайлович, хочу у вас спросить, только отвечайте откровенно…
— Пожалуйста.
— Я почему-то вам доверяю. Жена говорила о вас хорошо, я помню. Вы мне симпатичны. Я даже хочу начать свой первый очерк так: «Карабаш и Каракумы».
— Почему? — спросил Карабаш. — Что это значит?
— Ничего дурного. Наоборот, в высшей степени похвальное. Ваша фамилия хорошо ложится в заголовке, хорошо обыгрывается.
— Можно еще лучше: Карабаш, Каракумы и караваны, — сказал Карабаш. — Или так: Карабаш и карагач.
— Ха-ха! Верно, верно! — засмеялся Зурабов. — У вас мысль работает. Так вот, дорогой Карабаш, скажите мне честно: Кинзерский тут замешан?
— Где тут?
— Вы знаете. Если уж до мужа донеслось, то вам должно быть известно. Я имею в виду Валерию Николаевну. Ну, что вы щуритесь?
— Нет, — сказал Карабаш.
— Если это он, у меня будет повод побить ему завтра морду. Не потому, что я ревнив, — мне, в сущности, глубоко плевать, — а потому, что он уж больно противен. Это он, ей-богу, это он! Я вам не верю. Он как раз во вкусе Валерии Николаевны.
Зурабов вскочил с койки и стал ходить по комнате. Он говорил так громко, что за стеной проснулся и заворочался снабженец.
— Послушайте, давайте спать, а? — сказал Карабаш, почувствовав внезапный прилив ненависти к этому человеку и желание отделаться от него, забыть его, не слышать.
— Простите, — сказал Зурабов. — Простите, какое вам дело, конечно…
Он лег на койку, накрылся одеялом и затих.
Карабаш погасил свет, залез под кошму. Его обнял знакомый, животный запах шерсти, душный запах, которым он дышал каждую ночь. Этот запах приносил успокоение, но сейчас Карабаш не мог заснуть. Всплыли все тревоги, все мимолетные уколы души, все нервное напряжение прошедшего дня и еще то, что будет завтра и послезавтра. Давлетджанов, Хорев, пьяный фотограф, Гохберг с осуждающими глазами, Бринько, Кинзерский, муж Леры и сама Лера, ее паническое лицо, — в каждом из них была частица тревоги. Но было и что-то другое, радостное. Какой-то звук…
Сразу он не мог сообразить, потом вспомнил: звук текущей воды. Влажный, едва различимый шелест в ночной тишине.
Вдруг вчера на улице я встретил Айну — ту девушку с белыми зубами, такими поразительно белыми на смуглом лице, которая мелькнула когда-то давно, однажды. Есть лица, влетающие в нашу жизнь, как бабочки влетают в окно летней ночью, на секунду, и оставляют странный мгновенный след, иероглиф на дне души. Я не вспоминал об Айне ни разу. А сейчас все всплыло: как мы ходили по осыпающемуся склону, ее крепкие пальцы, запах полыни и чувства ошеломления и новизны, которые переполняли меня.
Она приехала в город на праздники, девятого возвращается обратно в Тоутлы.
Теперь мы ходили не по барханам в пустыне, а по людному городу, от одного книжного ларька к другому. Айна покупала все подряд: Томаса Манна, Вольтера, Галину Николаеву, стихи Слуцкого и «Персидские письма» Монтескье. Все новинки возбуждали ее жадность. Это было мне знакомо. Я тоже, возвращаясь после долгого отсутствия в город, в первую очередь накидывался на книги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
Делая общий поклон, на миг он опять увидел ее паническое лицо. Она хотела что-то сказать, но не успела.
Он вышел, неся отвратительное ощущение испуга и малодушия. Через минуту на темной улице он уже жалел, что ушел, но возвращаться было нелепо.
Клуб был заперт, площадка, где соревновались борцы, тоже опустела. Над поселком гремели голоса киноактеров и музыка: все смотрели кино. Карабаш дошел до гаража, сел в газик и поехал к озерам.
Когда он доехал до того места, где еще утром была перемычка, звуки кино стали еле слышны, а огни поселка пропали вовсе. Карабаш вылез из машины и походил по берегу. На темном песке белели какие-то бумаги, обрывки газет. Тихо струилась вода. Стоя на откосе, можно было явственно услышать ее влажный, текучий шелест. Карабаш снова сел за руль и проехал вдоль дамбы на запад. Он обогнул все большое озеро до конца, до горловины, соединявшей его со вторым, меньшим озером, и там тоже остановил машину и вышел на землю.
И снова он услышал явственный влажный шелест воды, временами даже плеск. Вода прибывала. Она шла на запад, несмотря ни на что. Звездное небо чуть заметно покачивалось на ее поверхности. Несколько саксаулов стояли посреди воды, как острова.
Карабаш сел на песок и, дрожа от холода, смотрел на зыбкие звезды, слушал шелест воды, шорохи невидимой ночной жизни, которая уже зарождалась вокруг озер, и на душе у него становилось все покойней. И он даже подумал, что сегодня, в общем, радостный день и что когда-нибудь он будет вспоминать об этих минутах — ночных, тихих, у новорожденной воды — как о счастливейших в жизни.
А сейчас ему было просто холодно. Ему было очень холодно, несмотря на ватную Султанову телогрейку, которую он нашел в кабине.
Через полчаса Карабаш подъехал к своему бараку. Было около одиннадцати вечера. Кино уже кончилось, все стихло. Карабаш быстро разделся, с наслаждением растянулся на койке и закрыл глаза. Заснуть он не успел: в дверь постучали, и вошел муж Леры.
— Это я, — сказал он. — Извините, что поздно.
Карабаш зажег свет и сел на койке.
— Ничего, — сказал он, вновь натягивая рубашку. Он ждал всего — угроз, драки. — Я обычно ложусь поздно.
Зурабов снял плащ, повесил его на гвоздь в углу комнаты и сел на табуретку. Нет, он не собирался драться. Он сказал, что остался без ночлега. Фотограф куда-то исчез, жена живет втроем с подругами в тесной комнате, так что у нее остановиться нельзя, а к Кинзерскому обращаться нет желания. Валерия посоветовала пойти к Карабашу. Он уже заходил полчаса назад, но Карабаша не было.
«Она прислала его нарочно, чтоб мы поговорили», — подумал Карабаш.
— Сейчас я принесу койку, — сказал он, — тут есть лишняя у соседей.
Он вышел на улицу, разбудил стуком в окно своего соседа, заведующего снабжением, и попросил у него койку. Подушка и одеяло были одни на двоих, и Карабаш предложил их Зурабову как гостю. Тот отказывался, Карабаш настаивал, кончилось тем, что Карабаш взял подушку, а Зурабову отдал одеяло. Сам он накрылся кошмой. Все эти простые действия сопровождались неловким, отрывочным разговором. Оба чувствовали себя напряженно. Потом, когда Зурабов заговорил о стройке, что-то спрашивал по-деловому, записывал в блокнот, ощущение напряженности рассеялось.
Неожиданно Зурабов переключился на Кинзерского. Он заговорил о докторе наук со злобной яростью:
— Этот интеллигентный козел, эта рептилия, испортил мне весь сегодняшний день! Чего он лип? Что ему надо? Алексей Михайлович, хочу у вас спросить, только отвечайте откровенно…
— Пожалуйста.
— Я почему-то вам доверяю. Жена говорила о вас хорошо, я помню. Вы мне симпатичны. Я даже хочу начать свой первый очерк так: «Карабаш и Каракумы».
— Почему? — спросил Карабаш. — Что это значит?
— Ничего дурного. Наоборот, в высшей степени похвальное. Ваша фамилия хорошо ложится в заголовке, хорошо обыгрывается.
— Можно еще лучше: Карабаш, Каракумы и караваны, — сказал Карабаш. — Или так: Карабаш и карагач.
— Ха-ха! Верно, верно! — засмеялся Зурабов. — У вас мысль работает. Так вот, дорогой Карабаш, скажите мне честно: Кинзерский тут замешан?
— Где тут?
— Вы знаете. Если уж до мужа донеслось, то вам должно быть известно. Я имею в виду Валерию Николаевну. Ну, что вы щуритесь?
— Нет, — сказал Карабаш.
— Если это он, у меня будет повод побить ему завтра морду. Не потому, что я ревнив, — мне, в сущности, глубоко плевать, — а потому, что он уж больно противен. Это он, ей-богу, это он! Я вам не верю. Он как раз во вкусе Валерии Николаевны.
Зурабов вскочил с койки и стал ходить по комнате. Он говорил так громко, что за стеной проснулся и заворочался снабженец.
— Послушайте, давайте спать, а? — сказал Карабаш, почувствовав внезапный прилив ненависти к этому человеку и желание отделаться от него, забыть его, не слышать.
— Простите, — сказал Зурабов. — Простите, какое вам дело, конечно…
Он лег на койку, накрылся одеялом и затих.
Карабаш погасил свет, залез под кошму. Его обнял знакомый, животный запах шерсти, душный запах, которым он дышал каждую ночь. Этот запах приносил успокоение, но сейчас Карабаш не мог заснуть. Всплыли все тревоги, все мимолетные уколы души, все нервное напряжение прошедшего дня и еще то, что будет завтра и послезавтра. Давлетджанов, Хорев, пьяный фотограф, Гохберг с осуждающими глазами, Бринько, Кинзерский, муж Леры и сама Лера, ее паническое лицо, — в каждом из них была частица тревоги. Но было и что-то другое, радостное. Какой-то звук…
Сразу он не мог сообразить, потом вспомнил: звук текущей воды. Влажный, едва различимый шелест в ночной тишине.
Вдруг вчера на улице я встретил Айну — ту девушку с белыми зубами, такими поразительно белыми на смуглом лице, которая мелькнула когда-то давно, однажды. Есть лица, влетающие в нашу жизнь, как бабочки влетают в окно летней ночью, на секунду, и оставляют странный мгновенный след, иероглиф на дне души. Я не вспоминал об Айне ни разу. А сейчас все всплыло: как мы ходили по осыпающемуся склону, ее крепкие пальцы, запах полыни и чувства ошеломления и новизны, которые переполняли меня.
Она приехала в город на праздники, девятого возвращается обратно в Тоутлы.
Теперь мы ходили не по барханам в пустыне, а по людному городу, от одного книжного ларька к другому. Айна покупала все подряд: Томаса Манна, Вольтера, Галину Николаеву, стихи Слуцкого и «Персидские письма» Монтескье. Все новинки возбуждали ее жадность. Это было мне знакомо. Я тоже, возвращаясь после долгого отсутствия в город, в первую очередь накидывался на книги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104