Конечно, Роберт был чудак… но все-таки… он же мой родной брат… и он визжал бы, если бы ему так хотелось. Элизабет, будь… добра… уйди из комнаты. Я очень сожалею… но я буду стонать. Никогда никому про это не говори… Элизабет… ты обещаешь… никому… не говорить про это?
Когда она вернулась в комнату, сэр Эдвард Морган был мертв.
VI
В Камбрию пришла весна, волной катясь из Индий и из жаркого сухого сердца Африки, — пятнадцатая весна с тех пор, как Генри покинул дом. Старому Роберту нравилось тешиться мыслью, что весну с тропических островов присылает в Камбрию его сын, и, как ни странно, он в это уверовал. Горы одевались зеленым пухом, а деревья расправляли на ветру нежные листочки.
Лицо старого Роберта затвердело. Губы его хранили не улыбку, а скорее, гримасу боли, словно какая — то мученическая улыбка замерзла на них еще в давнее время. Протекшие годы были одинокими и бесплодными, они ничего ему не приносили. Теперь он понял слова Гвенлианы, что старость ничего с собой не приносит, кроме холодного тревожного ожидания — тупого сознания неизбежности… но чего? Быть может, он дожидался времени, когда Генри вернется к нему. Только навряд ли. Да и хочет ли он вновь увидеть Генри? Столько беспокойства. А старость чурается лишних беспокойств.
Очень долгое время он постоянно думал: «А что теперь делает Генри? Что он видит?» Но потом мальчик отступил куда-то, стал похож на людей в старинных книгах — не совсем настоящий, и все-таки настолько настоящий, что сохранялся в памяти. Впрочем, Роберт и теперь часто думал об этом абстрактном человеке — его сыне, о котором до него иногда доходили смутные слухи.
Проснувшись в одно прекрасное весеннее утро, Роберт сказал себе: «Сегодня я поднимусь на гору повидать Мерлина. Странно, что старик все еще жив под тяжкой громадой лет, исчисляющих его возраст. Ведь теперь их должно быть более ста. Тело его — иссохший листок, лишь намек на былую сильную плоть. Но Уильям говорит (если из слов Уильяма возможно извлечь смысл!), что голос его остается все таким же золотым и звучным и что он попрежнему болтает всякую чепуху, которой в Лондоне не потерпели бы и минуты. Просто поразительно, как этот Уильям знать ничего не желает, кроме четырех дней, которые провел в Лондоне. Но надо сходить к Мерлину. Навряд ли мне когда — нибудь доведется навестить его еще раз!»
Крутая каменистая тропа превратилась в орудие пытки, тем более мучительной, что пробуждала память о крепких ловких ногах и о легких, работавших ровно и безустанно, как кузнечные мехи. Некогда он мог на горном склоне обогнать любого, но теперь, пройдя десяток шагов вверх по крутизне, садился на камень перевести дух. Еще десяток шагов — и снова передышка, еще десяток… вверх, вверх по расселине, вверх, вверх через гребень… Когда наконец он вышел на Вершину, был уже полдень.
Мерлин открыл ему дверь прежде, чем он успел постучать, и Мерлин изменился не больше, чем арфы и наконечники копий на круглой стене. Казалось, он сбросил время с плеч, точно плащ. На лице Мерлина не было удивления, точно он знал об этом медленном паломничестве еще за тысячу лет до того, как Роберт ступил утром на крутую тропу.
— Очень давно, Роберт, не поднимался ты ко мне, и я давно не спускался в долину.
«Инну, инну, инну», — пропели арфы. Он говорил на языке их струн, и они отзывались, как дальний хор в литургии, которую служат горы.
— Но сегодня к тебе поднялся старик, Мерлин. Тропа — подлый враг, с которым трудно бороться. Д ты все такой же. Когда же настанет твой срок? Скажи, твои годы часто задают тебе этот вопрос?
— Честно говоря, Роберт, несколько раз я спрашивал себя, скоро ли, но всегда о стольких вещах еще надо было поразмыслить! И мне не удавалось выбрать свободной минуты, чтобы умереть. Ведь умри я, так, может быть, мне вообще больше не довелось бы думать. Ибо здесь, наверху, Роберт, боязливая надежда, которую жители долины называют верой, становится сомнительной. О, бесспорно, если бы вокруг меня толпы нескончаемо выпевали хором: «Есть добрый, мудрый Бог, и всем нам, конечно же, уготована жизнь после смерти!» — то я мог бы готовиться к жизни грядущей. Но здесь, в одиночестве, на полдороге к небесам, мне страшно, что смерть прервет мои размышления. Горы ведь вроде припарки для абстрактной боли, и среди них человек смеется много чаще, чем плачет.
— Знаешь, — сказал Роберт, — моя мать, старая Гвенлиана, на смертном одре произнесла странное пророчество. «Сегодня ночью наступит конец мира, — сказала она,и не будет более земли под ногами».
— Роберт, мне кажется, она сказала правду. Мне кажется, ее предсмертные слова были правдой, чем бы ни оборачивались все остальные ее пророчества. Порой эта же мысль грызет и меня. Потому — то я и боюсь умереть, безумно боюсь. Если я тем, что живу, дарую жизнь тебе и постоянное обновление полям, деревьям, всему необъятному зеленому миру, то было бы чернейшим преступлением стереть это все, точно рисунок, набросанный мелом. Нет, я не должен… пока еще нет.
— Но довольно о дурных предчувствиях! — продолжал он. — Им чужд смех. Ты, Роберт, слишком долго оставался в долине среди людей. Твои губы смеются, но в твоем сердце нет веселья. Мне кажется, ты изгибаешь свои губы, словно прутья над ловушкой, для того чтобы спрятать свою боль от Бога. Некогда ты пытался смеяться от души, но не сделал одной необходимой уступки: не купил ценой легкой усмешки над самим собой права громко и долго смеяться над другими.
— Я знаю, что потерпел поражение, Мерлин, и с этим ничего не поделаешь. Видно, победа, удача — не в названия дело, — прячутся в немногих избранных, как молочные зубы прячутся в деснах. В последние годы этот твой Бог вел со мной беспощадную расчетливую игру. Иной раз мне даже казалось, что он передергивает.
Мерлин произнес медленно:
— Когда — то я сел сыграть с милым юным козлоногим богом. Эта игра и привела меня сюда. Но я — то сделал великую уступку и расписался под ней печальным смехом. Роберт, некоторое время назад я как будто бы слышал, что ты помешался в уме… Словно бы однажды Уильям, проходя мимо, остановился и сказал, что ты совсем ополоумел. Ты занимался какими — то непотребствами в своем розовом саду, не так ли?
Роберт горько усмехнулся.
— Еще одна подножка этого твоего Бога, — ответил он. — Послушай, как все было на самом деле. Я обрывал с розовых кустов увядшие листья, и вдруг мной овладело желание сотворить какой — нибудь символ. Ничего странного) Сколько раз люди останавливались на вершине холма и раскидывали руки? Сколько раз падали на колени в молитве и осеняли себя знаком креста? Я сорвал увядающую розу, подбросил ее, и вниз посыпался дождь лепестков. Знамение и история всей моей жизни в одном — единственном движении!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Когда она вернулась в комнату, сэр Эдвард Морган был мертв.
VI
В Камбрию пришла весна, волной катясь из Индий и из жаркого сухого сердца Африки, — пятнадцатая весна с тех пор, как Генри покинул дом. Старому Роберту нравилось тешиться мыслью, что весну с тропических островов присылает в Камбрию его сын, и, как ни странно, он в это уверовал. Горы одевались зеленым пухом, а деревья расправляли на ветру нежные листочки.
Лицо старого Роберта затвердело. Губы его хранили не улыбку, а скорее, гримасу боли, словно какая — то мученическая улыбка замерзла на них еще в давнее время. Протекшие годы были одинокими и бесплодными, они ничего ему не приносили. Теперь он понял слова Гвенлианы, что старость ничего с собой не приносит, кроме холодного тревожного ожидания — тупого сознания неизбежности… но чего? Быть может, он дожидался времени, когда Генри вернется к нему. Только навряд ли. Да и хочет ли он вновь увидеть Генри? Столько беспокойства. А старость чурается лишних беспокойств.
Очень долгое время он постоянно думал: «А что теперь делает Генри? Что он видит?» Но потом мальчик отступил куда-то, стал похож на людей в старинных книгах — не совсем настоящий, и все-таки настолько настоящий, что сохранялся в памяти. Впрочем, Роберт и теперь часто думал об этом абстрактном человеке — его сыне, о котором до него иногда доходили смутные слухи.
Проснувшись в одно прекрасное весеннее утро, Роберт сказал себе: «Сегодня я поднимусь на гору повидать Мерлина. Странно, что старик все еще жив под тяжкой громадой лет, исчисляющих его возраст. Ведь теперь их должно быть более ста. Тело его — иссохший листок, лишь намек на былую сильную плоть. Но Уильям говорит (если из слов Уильяма возможно извлечь смысл!), что голос его остается все таким же золотым и звучным и что он попрежнему болтает всякую чепуху, которой в Лондоне не потерпели бы и минуты. Просто поразительно, как этот Уильям знать ничего не желает, кроме четырех дней, которые провел в Лондоне. Но надо сходить к Мерлину. Навряд ли мне когда — нибудь доведется навестить его еще раз!»
Крутая каменистая тропа превратилась в орудие пытки, тем более мучительной, что пробуждала память о крепких ловких ногах и о легких, работавших ровно и безустанно, как кузнечные мехи. Некогда он мог на горном склоне обогнать любого, но теперь, пройдя десяток шагов вверх по крутизне, садился на камень перевести дух. Еще десяток шагов — и снова передышка, еще десяток… вверх, вверх по расселине, вверх, вверх через гребень… Когда наконец он вышел на Вершину, был уже полдень.
Мерлин открыл ему дверь прежде, чем он успел постучать, и Мерлин изменился не больше, чем арфы и наконечники копий на круглой стене. Казалось, он сбросил время с плеч, точно плащ. На лице Мерлина не было удивления, точно он знал об этом медленном паломничестве еще за тысячу лет до того, как Роберт ступил утром на крутую тропу.
— Очень давно, Роберт, не поднимался ты ко мне, и я давно не спускался в долину.
«Инну, инну, инну», — пропели арфы. Он говорил на языке их струн, и они отзывались, как дальний хор в литургии, которую служат горы.
— Но сегодня к тебе поднялся старик, Мерлин. Тропа — подлый враг, с которым трудно бороться. Д ты все такой же. Когда же настанет твой срок? Скажи, твои годы часто задают тебе этот вопрос?
— Честно говоря, Роберт, несколько раз я спрашивал себя, скоро ли, но всегда о стольких вещах еще надо было поразмыслить! И мне не удавалось выбрать свободной минуты, чтобы умереть. Ведь умри я, так, может быть, мне вообще больше не довелось бы думать. Ибо здесь, наверху, Роберт, боязливая надежда, которую жители долины называют верой, становится сомнительной. О, бесспорно, если бы вокруг меня толпы нескончаемо выпевали хором: «Есть добрый, мудрый Бог, и всем нам, конечно же, уготована жизнь после смерти!» — то я мог бы готовиться к жизни грядущей. Но здесь, в одиночестве, на полдороге к небесам, мне страшно, что смерть прервет мои размышления. Горы ведь вроде припарки для абстрактной боли, и среди них человек смеется много чаще, чем плачет.
— Знаешь, — сказал Роберт, — моя мать, старая Гвенлиана, на смертном одре произнесла странное пророчество. «Сегодня ночью наступит конец мира, — сказала она,и не будет более земли под ногами».
— Роберт, мне кажется, она сказала правду. Мне кажется, ее предсмертные слова были правдой, чем бы ни оборачивались все остальные ее пророчества. Порой эта же мысль грызет и меня. Потому — то я и боюсь умереть, безумно боюсь. Если я тем, что живу, дарую жизнь тебе и постоянное обновление полям, деревьям, всему необъятному зеленому миру, то было бы чернейшим преступлением стереть это все, точно рисунок, набросанный мелом. Нет, я не должен… пока еще нет.
— Но довольно о дурных предчувствиях! — продолжал он. — Им чужд смех. Ты, Роберт, слишком долго оставался в долине среди людей. Твои губы смеются, но в твоем сердце нет веселья. Мне кажется, ты изгибаешь свои губы, словно прутья над ловушкой, для того чтобы спрятать свою боль от Бога. Некогда ты пытался смеяться от души, но не сделал одной необходимой уступки: не купил ценой легкой усмешки над самим собой права громко и долго смеяться над другими.
— Я знаю, что потерпел поражение, Мерлин, и с этим ничего не поделаешь. Видно, победа, удача — не в названия дело, — прячутся в немногих избранных, как молочные зубы прячутся в деснах. В последние годы этот твой Бог вел со мной беспощадную расчетливую игру. Иной раз мне даже казалось, что он передергивает.
Мерлин произнес медленно:
— Когда — то я сел сыграть с милым юным козлоногим богом. Эта игра и привела меня сюда. Но я — то сделал великую уступку и расписался под ней печальным смехом. Роберт, некоторое время назад я как будто бы слышал, что ты помешался в уме… Словно бы однажды Уильям, проходя мимо, остановился и сказал, что ты совсем ополоумел. Ты занимался какими — то непотребствами в своем розовом саду, не так ли?
Роберт горько усмехнулся.
— Еще одна подножка этого твоего Бога, — ответил он. — Послушай, как все было на самом деле. Я обрывал с розовых кустов увядшие листья, и вдруг мной овладело желание сотворить какой — нибудь символ. Ничего странного) Сколько раз люди останавливались на вершине холма и раскидывали руки? Сколько раз падали на колени в молитве и осеняли себя знаком креста? Я сорвал увядающую розу, подбросил ее, и вниз посыпался дождь лепестков. Знамение и история всей моей жизни в одном — единственном движении!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43