Но собаки не было.
После излома коридора они оказались еще в одном коридоре, где по обеим сторонам шли тесно друг ко другу небольшие оливковые двери с оваликами зеркальных номеров на них. Между дверьми ходила пожилая истертая женщина в военной юбке и гимнастерке с такими же небесно-голубыми погонами и такими же белыми сержантскими лычками. Женщина эта, когда они показались из-за поворота, подглядывала в отверстие одной из дверей. При подходе их она спокойно опустила висячий щиток, закрывающий отверстие, и посмотрела на Иннокентия так, будто он уже сотни раз сегодня тут проходил, и ничего удивительного нет, что идет еще раз. Черты ее были мрачные. Она вставила длинный ключ в стальную навесную коробку замка на двери с номером "8", с грохотом отперла дверь и кивнула ему:
– Зайдите.
Иннокентий переступил порог и прежде, чем успел обернуться, спросить объяснения – дверь позади него затворилась, громкий замок заперся.
Так вот где ему теперь предстояло жить! – день? или месяц? или годы?
Нельзя было назвать это помещение комнатой, ни даже камерой – потому что, как приучила нас литература, в камере должно быть хоть маленькое, да окошко и пространство для хождения. А здесь не только ходить, не только лечь, но даже нельзя было сесть свободно. Стояла здесь тумбочка и табуретка, занимая собой почти всю площадь пола. Севши на табуретку, уже нельзя было вольно вытянуть ноги.
Больше не было в каморке ничего. До уровня груди шла масляная оливковая панель, а выше ее – стены и потолок были ярко побелены и ослепительно освещались из-под потолка большой лампочкой ватт на двести, заключенной в проволочную сетку.
Иннокентий сел. Двадцать минут назад он еще обдумывал, как приедет в Америку, как, очевидно, напомнит о своем звонке в посольство. Двадцать минут назад вся его прошлая жизнь казалась ему одним стройным целым, каждое событие ее освещалось ровным светом продуманности и спаивалось с другими событиями белыми вспышками удачи. Но прошли эти двадцать минут – и здесь, в тесной маленькой ловушке, вся его прошлая жизнь с той же убедительностью представилась ему нагромождением ошибок, грудой черных обломков.
Из коридора не доносилось звуков, только раза два где-то близко отпиралась и запиралась дверь. Каждую минуту отклонялся маленький щиток и через остекленный глазок за Иннокентием наблюдал одинокий пытливый глаз.
Дверь была пальца четыре в толщину – и сквозь всю толщу ее от глазка расширялся конус смотрового отверстия. Иннокентий догадался: оно было сделано так, чтобы нигде в этом застенке арестант не мог бы укрыться от взора надзирателя.
Стало тесно и жарко. Он снял теплое зимнее пальто, грустно покосился на «мясо» от сорванных с мундира погонов. Не найдя на стенах ни гвоздика, ни малейшего выступа, он положил пальто и шапку на тумбочку.
Странно, но сейчас, когда молния ареста уже ударила в его жизнь, Иннокентий не испытывал страха. Наоборот, заторможенная мысль его опять разрабатывалась и соображала сделанные промахи.
Почему он не прочел ордера до конца? Правильно ли ордер оформлен? Есть ли печать? Санкция прокурора? Да, с санкции прокурора начиналось. Каким числом ордер подписан? Какое обвинение предъявлено? Знал ли об этом шеф, когда вызывал? Конечно, знал. Значит, вызов был обман? Но зачем такой странный прием, этот спектакль с «шофером» и «механиком»?
В одном кармане он нащупал что-то твердое маленькое. Вынул. Это был тоненький изящный карандашик, выпавший из петли записной книжки. Иннокентия очень обрадовал этот карандашик: он мог весьма пригодиться! Халтурщики! И здесь, на Лубянке, – халтурщики! – обыскивать и то не умеют! Придумывая, куда бы лучше карандашик спрятать, Иннокентий сломал его надвое, просунул обломки по одному в каждый ботинок и пропустил там под ступни.
Ах, какое упущение! – не прочесть, в чем его обвиняют! Может, арест совсем не связан с этим телефонным разговором? Может быть, это ошибка, совпадение? Как же теперь правильно держаться?
Или там вообще не было, в чем его обвиняют? Пожалуй и не было.
Арестовать – и все.
Времени еще прошло немного – но уже много раз он слышал равномерное гудение какой-то машины за стеной, противоположной коридору.
Гудение то возникало, то стихало. Иннокентию вдруг стало не по себе от простой мысли: какая машина могла быть здесь? Здесь – тюрьма, не фабрика – зачем же машина? Уму сороковых годов, наслышанному о механических способах уничтожения людей, приходило сразу что-то недоброе. Иннокентию мелькнула мысль несуразная и вместе какая-то вполне вероятная: что это – машина для перемалывания костей уже убитых арестантов. Стало страшно.
Да, – тем временем глубоко жалила его мысль, – какая ошибка! – даже не прочесть до конца ордер, не начать тут же протестовать, что невиновен. Он так послушно покорился аресту, что убедились в его виновности! Как он мог не протестовать! Почему не протестовал? Получилось явно, что он ждал ареста, был приготовлен к нему!
Он был прострелен этой роковой ошибкой! Первая мысль была – вскочить, бить руками, ногами, кричать во все горло, что невиновен, что пусть откроют, – но над этой мыслью тут же выросла другая, более зрелая: что, наверно, этим их не удивишь, что тут часто так стучат и кричат, что его молчание в первые минуты все равно уже все запутало.
Ах, как он мог даться так просто в руки! – из своей квартиры, с московских улиц, высокопоставленный дипломат – безо всякого сопротивления и без звука отдался отвести себя и запереть в этом застенке.
Отсюда не вырвешься! О, отсюда не вырвешься!..
А, может быть, шеф его все-таки ждет? Хоть под конвоем, но как прорваться к нему? Как выяснить?
Нет, не ясней, а сложней и запутанней становилось в голове.
Машина за стеной то снова гудела, то замолкала.
Глаза Иннокентия, ослепленные светом, чрезмерно ярким для высокого, но узкого помещения в три кубометра, давно уже искали отдыха на единственном черном квадратике, оживлявшем потолок. Квадратик этот, перекрещенный металлическими прутками, был по всему – отдушина, хотя и неизвестно, куда или откуда ведущая.
И вдруг с отчетливостью представилось ему, что эта отдушина – вовсе не отдушина, что через нее медленно впускается отравленный газ, может быть вырабатываемый вот этой самой гудящей машиной, что газ впускают с той самой минуты, как он заперт здесь, и что ни для чего другого не может быть предназначена такая глухая каморка, с дверью, плотно-пригнанной к порогу!
Для того и подсматривают за ним в глазок, чтобы следить, в сознании он еще или уже отравлен.
Так вот почему путаются мысли: он теряет сознание! Вот почему он уже давно задыхается! Вот почему так бьет в голове!
Втекает газ! бесцветный! без запаха!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223