Я, поверьте мне, хорошо разбираюсь в интонациях людей. Учтите, я не сведу с вас глаз!
— Что за чушь? С какой стати?
Невейзер, не отвечая, повернулся и пошел к дому Гнатенкова.
— Эй! Постойте! Что вы имели в виду? — кричал Иешин.
Спрашивает, а не догоняет, думал Невейзер. Боится выдать себя — излишней заинтересованностью, выражением глаз. Творец! В каждом творце — убийца, поскольку всякий художник хоть раз, да умертвил хотя бы одного из своих персонажей. Всю дорогу до дома Гнатенкова Невейзер вспоминал, был ли, есть ли писатель, который обошелся без гибели персонажей в своих книгах. Ни одного не припомнил. То-то и оно-то. И он порадовался, что не писатель.
12
В дом ему, кажется, попасть было не суждено: оттуда вылетел Рогожин, схватил его и потащил вниз, через сад, к реке. Там он плюхнулся на прибрежную траву, предлагая то же самое сделать Невейзеру.
Что ж, Невейзер присел рядом.
— Anguis in herba! Frontis nulla fides! Certum quia impossibile est! Abyssus abyssum invocat! — сыпал Рогожин в ожесточении латинскими выражениями, которых знал ровно тысячу.
Он знал, кроме этого, наизусть всю таблицу логарифмов, все фамилии в телефонном справочнике на букву «К» — с соответствующими номерами, выучил дословно годовую подшивку газеты «Железнодорожник Поволжья», знал, наконец, поэму «Витязь в тигровой шкуре» на грузинском языке, не зная при этом грузинского языка, но читал поэму так, что грузины принимали его за своего и спрашивали, зачем он покрасил волосы в белый цвет (Рогожин был беловолос, как скандинав), он разучил на пианино, не зная, естественно, нот, симфонию «Семь сорок семь» для фортепиано и тамтама приятеля-авангардиста Ивана Вайфелевича, симфония звучала полтора часа, чтобы дать представление о ее сложности, достаточно сравнить: в то время, за какое можно исполнить в бодром темпе первые восемь нот всенародно известного «Полонеза Огинского», Иван уложил 124 ноты и, если бы пожелал, попал бы в Книгу рекордов Гиннесса, но дешевая популярность его не интересовала. Правда, ни он сам, ни кто другой из пианистов консерватории не мог исполнить симфонию, а вот Рогожин за стаканом портвейна стал доказывать, что сможет, и смог.
Но это, кажется, единственный случай, когда Рогожин совершил подвиг на спор. Остальные — не на спор, не для тренировки или демонстрации памяти. Дело в другом. Дело в том, что Рогожин, жизнерадостный от природы, от природы же наследственно страдал приступами черной меланхолии, или, медицински говоря, депрессии, необъяснимой и всегда неожиданной. Эта болезнь передавалась в его роду по мужской линии, и результатом стало то, что из родных у Рогожина мать, две тетки и бабка. Мужчины же все как один покончили с собой. И, боясь этого, Рогожин, чуть заслышит в душе приближение депрессии, хватается за механическое заучивание того, что попадется под руку. «Умри! Убей себя!» — уныло требует бунтующее подсознание. «Ладно! — соглашается Рогожин, зная, что психически вредно слишком откровенно подавлять подспудные желания. — Ладно, вот только выучу до конца — и из окна головой!» И пока Рогожин выучивал до конца выбранный текст, суицидальные порывы утихали.
Рогожин обратил внимание, что для его депрессий никогда нет конкретных поводов и причин, они возникают обычно как раз на фоне успехов в труде и счастья в личной жизни. Из этого наблюдения он сделал практические выводы. Он выбрал для себя газетную журналистику, которую терпеть не мог, — нервность, суетность и замороченность ее гарантировали отсутствие успехов в труде. Он женился на девушке, которая обожала его со студенческих времен, а он ее на дух не переносил и оказался прав чутьем: став женой, она обратилась в мелкую тираншу, королевишну государства пустяков, содержа Рогожина полным холопом или даже шутом.
Получилось именно то, что было Рогожину надо, но тут королевишна родила дочь, Рогожин ее бесконечно холил и тетешкал, налюбоваться не мог — тут-то его хватил самый сильный приступ депрессии, от которого он избавлялся «Витязем в тигровой шкуре» несколько месяцев.
И тогда он бросил жену и дочь, мучился без них (он ведь и жену за дочку полюбил!), при этом — то была не оговорка — оставаясь жизнерадостным человеком, ибо не прав тот, кто в жизнерадостном человеке исключает муки совести. Чтобы усугубить свою вину, почувствовать себя полным подлецом (подлецы ведь в депрессии не впадают), он даже не платил алиментов на ребенка. С женщинами, которых любил — в своем смысле, — вел себя насмешливо, грубо, потребительски, от души им сострадая. В общем, боролся с болезнью, как мог, и вот уже года три она его не посещала. Но, наверное, опять подкралась — так по крайней мере подумал Невейзер, знающий о хвори друга.
— Лихоманка накатывает? — участливо спросил он.
Рогожин посмотрел на него и ответил вопросом на вопрос:
— Ты знаешь, что таких девушек не бывает и быть не должно? Чиста, как ключевая вода! Я думаю: ничего, посмотрим. И осторожно ее за ручку взял. Вспыхнула! Глазки сверкнули! Неужели вам, говорит, это не скучно? А я не останавливаюсь, я даже хамить начал: терпи, девушка, скоро в брачную постель — заниматься неловкой и смешной возней, глупыми касаниями, готовься! А она говорит: перестаньте, я и думать об этом не хочу, я мужа к себе не подпущу даже! Боюсь, говорит! Откуда это, Невейзер? А?
— Она мне другой показалась.
— Ты без своей камеры уже не видишь ничего и не слышишь ничего! — отрезал рогожин. — Я ей говорю: Катя, вам здесь не место, что вы с собой делаете? А она говорит: Pisces natare oportet! Именно так говорит, по-латыни говорит, будто дразнит меня! Я хочу, говорит, выполнить свой долг, выйти замуж и родить детей, быть хорошей женой, матерью, крестьянкой. Я говорю: как же? А мужа боишься подпустить? Она говорит: побоюсь — и подпущу. Я, говорит, все-таки люблю его.
— Кого?!
— Ну, жениха. Этого, как его...
— Антона Прохарченко.
— Именно.
— Какая любовь? — изумился Невейзер. — Смеется она, что ли?
— Она врать не может! — жестко сказал Рогожин. — И если ты, собака, с ней попытаешься заигрывать...
— Во-первых, это твоя, так сказать, прерогатива — заигрывать. Во-вторых, тут, брат, что-то не то!
И Невейзер рассказал об Антоне, которого спровадил в город, о своих беседах с Катей, о купании ее...
Рогожин выслушал и сказал:
— Сколько же ты выпил, Виталя, если несешь такую чепуху? Ты ври, да не завирайся, товарищ! Я тебе в морду дам сейчас!
Но в морду не дал, подумал.
Подумав, сказал:
— Она тебя зачем-то дразнила. От скромности или... Но что ей опасность грозит, это я верю. Я наблюдаю вокруг стремление дойти до абсолюта. Omnia praeclara rara! — и везде редко, но у нас я вижу еще чей-то замысел уничтожить и последнее, что есть! Не должно уже быть такой красоты, обречена она. Если даже сравнить. Вот я. Nihil habeo, nihil timeo.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
— Что за чушь? С какой стати?
Невейзер, не отвечая, повернулся и пошел к дому Гнатенкова.
— Эй! Постойте! Что вы имели в виду? — кричал Иешин.
Спрашивает, а не догоняет, думал Невейзер. Боится выдать себя — излишней заинтересованностью, выражением глаз. Творец! В каждом творце — убийца, поскольку всякий художник хоть раз, да умертвил хотя бы одного из своих персонажей. Всю дорогу до дома Гнатенкова Невейзер вспоминал, был ли, есть ли писатель, который обошелся без гибели персонажей в своих книгах. Ни одного не припомнил. То-то и оно-то. И он порадовался, что не писатель.
12
В дом ему, кажется, попасть было не суждено: оттуда вылетел Рогожин, схватил его и потащил вниз, через сад, к реке. Там он плюхнулся на прибрежную траву, предлагая то же самое сделать Невейзеру.
Что ж, Невейзер присел рядом.
— Anguis in herba! Frontis nulla fides! Certum quia impossibile est! Abyssus abyssum invocat! — сыпал Рогожин в ожесточении латинскими выражениями, которых знал ровно тысячу.
Он знал, кроме этого, наизусть всю таблицу логарифмов, все фамилии в телефонном справочнике на букву «К» — с соответствующими номерами, выучил дословно годовую подшивку газеты «Железнодорожник Поволжья», знал, наконец, поэму «Витязь в тигровой шкуре» на грузинском языке, не зная при этом грузинского языка, но читал поэму так, что грузины принимали его за своего и спрашивали, зачем он покрасил волосы в белый цвет (Рогожин был беловолос, как скандинав), он разучил на пианино, не зная, естественно, нот, симфонию «Семь сорок семь» для фортепиано и тамтама приятеля-авангардиста Ивана Вайфелевича, симфония звучала полтора часа, чтобы дать представление о ее сложности, достаточно сравнить: в то время, за какое можно исполнить в бодром темпе первые восемь нот всенародно известного «Полонеза Огинского», Иван уложил 124 ноты и, если бы пожелал, попал бы в Книгу рекордов Гиннесса, но дешевая популярность его не интересовала. Правда, ни он сам, ни кто другой из пианистов консерватории не мог исполнить симфонию, а вот Рогожин за стаканом портвейна стал доказывать, что сможет, и смог.
Но это, кажется, единственный случай, когда Рогожин совершил подвиг на спор. Остальные — не на спор, не для тренировки или демонстрации памяти. Дело в другом. Дело в том, что Рогожин, жизнерадостный от природы, от природы же наследственно страдал приступами черной меланхолии, или, медицински говоря, депрессии, необъяснимой и всегда неожиданной. Эта болезнь передавалась в его роду по мужской линии, и результатом стало то, что из родных у Рогожина мать, две тетки и бабка. Мужчины же все как один покончили с собой. И, боясь этого, Рогожин, чуть заслышит в душе приближение депрессии, хватается за механическое заучивание того, что попадется под руку. «Умри! Убей себя!» — уныло требует бунтующее подсознание. «Ладно! — соглашается Рогожин, зная, что психически вредно слишком откровенно подавлять подспудные желания. — Ладно, вот только выучу до конца — и из окна головой!» И пока Рогожин выучивал до конца выбранный текст, суицидальные порывы утихали.
Рогожин обратил внимание, что для его депрессий никогда нет конкретных поводов и причин, они возникают обычно как раз на фоне успехов в труде и счастья в личной жизни. Из этого наблюдения он сделал практические выводы. Он выбрал для себя газетную журналистику, которую терпеть не мог, — нервность, суетность и замороченность ее гарантировали отсутствие успехов в труде. Он женился на девушке, которая обожала его со студенческих времен, а он ее на дух не переносил и оказался прав чутьем: став женой, она обратилась в мелкую тираншу, королевишну государства пустяков, содержа Рогожина полным холопом или даже шутом.
Получилось именно то, что было Рогожину надо, но тут королевишна родила дочь, Рогожин ее бесконечно холил и тетешкал, налюбоваться не мог — тут-то его хватил самый сильный приступ депрессии, от которого он избавлялся «Витязем в тигровой шкуре» несколько месяцев.
И тогда он бросил жену и дочь, мучился без них (он ведь и жену за дочку полюбил!), при этом — то была не оговорка — оставаясь жизнерадостным человеком, ибо не прав тот, кто в жизнерадостном человеке исключает муки совести. Чтобы усугубить свою вину, почувствовать себя полным подлецом (подлецы ведь в депрессии не впадают), он даже не платил алиментов на ребенка. С женщинами, которых любил — в своем смысле, — вел себя насмешливо, грубо, потребительски, от души им сострадая. В общем, боролся с болезнью, как мог, и вот уже года три она его не посещала. Но, наверное, опять подкралась — так по крайней мере подумал Невейзер, знающий о хвори друга.
— Лихоманка накатывает? — участливо спросил он.
Рогожин посмотрел на него и ответил вопросом на вопрос:
— Ты знаешь, что таких девушек не бывает и быть не должно? Чиста, как ключевая вода! Я думаю: ничего, посмотрим. И осторожно ее за ручку взял. Вспыхнула! Глазки сверкнули! Неужели вам, говорит, это не скучно? А я не останавливаюсь, я даже хамить начал: терпи, девушка, скоро в брачную постель — заниматься неловкой и смешной возней, глупыми касаниями, готовься! А она говорит: перестаньте, я и думать об этом не хочу, я мужа к себе не подпущу даже! Боюсь, говорит! Откуда это, Невейзер? А?
— Она мне другой показалась.
— Ты без своей камеры уже не видишь ничего и не слышишь ничего! — отрезал рогожин. — Я ей говорю: Катя, вам здесь не место, что вы с собой делаете? А она говорит: Pisces natare oportet! Именно так говорит, по-латыни говорит, будто дразнит меня! Я хочу, говорит, выполнить свой долг, выйти замуж и родить детей, быть хорошей женой, матерью, крестьянкой. Я говорю: как же? А мужа боишься подпустить? Она говорит: побоюсь — и подпущу. Я, говорит, все-таки люблю его.
— Кого?!
— Ну, жениха. Этого, как его...
— Антона Прохарченко.
— Именно.
— Какая любовь? — изумился Невейзер. — Смеется она, что ли?
— Она врать не может! — жестко сказал Рогожин. — И если ты, собака, с ней попытаешься заигрывать...
— Во-первых, это твоя, так сказать, прерогатива — заигрывать. Во-вторых, тут, брат, что-то не то!
И Невейзер рассказал об Антоне, которого спровадил в город, о своих беседах с Катей, о купании ее...
Рогожин выслушал и сказал:
— Сколько же ты выпил, Виталя, если несешь такую чепуху? Ты ври, да не завирайся, товарищ! Я тебе в морду дам сейчас!
Но в морду не дал, подумал.
Подумав, сказал:
— Она тебя зачем-то дразнила. От скромности или... Но что ей опасность грозит, это я верю. Я наблюдаю вокруг стремление дойти до абсолюта. Omnia praeclara rara! — и везде редко, но у нас я вижу еще чей-то замысел уничтожить и последнее, что есть! Не должно уже быть такой красоты, обречена она. Если даже сравнить. Вот я. Nihil habeo, nihil timeo.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31