— Не говоря уже о людях более вельможных, — сказал Агеласт. — Одного такого человека, занимающего высокий пост, ты знаешь; он полагает, что имена его самых верных воинов недостойны запоминания, в отличие от кличек охотничьих собак или соколов, и рад был бы избавить себя от труда подзывать их иначе как свистом.
— Мне не пристало слушать такие слова, — прервал его варяг.
— Я не хотел задеть тебя, — сказал философ, — у меня и в мыслях не было поколебать твое уважение к тому, на кого я намекнул, и все-таки меня удивляет, что таких взглядов придерживаешься ты, человек столь выдающихся достоинств.
— Довольно об этом, господин, ибо слова эти не соответствуют ни твоему возрасту, ни положению, — ответил англосакс. — Я подобен скалам моей родины: меня не поколеблют дикие ветры, не размягчат теплые дожди, не тронут ни лесть, ни угрозы.
— Вот эта-то неколебимость духа, непреклонное презрение ко всему, кроме долга, и заставляют меня, словно какого-то нищего, добиваться дружбы с тобой, в которой ты, подобно скряге, отказываешь мне.
— Ты уж не прогневайся, — сказал Хирвард, — но я сомневаюсь в этом. Что бы ты ни узнал обо мне и как бы, по всей вероятности, эти истории ни были преувеличены — ибо привилегия хвастать принадлежит не одним только грекам, варяги тоже кое-что переняли от них, — все равно ты не мог услышать ничего такого, что позволило бы тебе вести подобные речи иначе, чем в насмешку.
— Ты ошибаешься, сын мой, — ответил Агеласт. — Поверь, не такой я человек, чтобы заниматься пустой болтовней о тебе с твоими приятелями за кружкой эля. Ведь я могу коснуться этого разбитого изображения Анубиса, — при этих словах он дотронулся до гигантского обломка статуи, рядом с которым стоял, — и дух, который долго вещал его устами, подчинившись моему приказу, еще раз вдохнет жизнь в трепещущий камень. Мы, посвященные, обладаем великой силой — стоит нам ударить по этим разрушенным сводам, и эхо, дремлющее в них, начинает отвечать на наши вопросы. Поверь, не для того я ищу твоей дружбы, чтобы выведать что-нибудь о тебе самом или о других.
— Ты говоришь поистине удивительные вещи, — сказал англосакс, — но я слышал, что немало душ было совращено с пути истинного такими многообещающими словами. Мой дед Кенельм любил повторять, что прекрасные речи языческих философов гораздо опаснее для христианской веры, чем угрозы языческих тиранов.
— Я знал его, — заметил Агеласт, — неважно, живого или бесплотного. Он поклонялся Встану, но потом был обращен в христианство одним благородным монахом и закончил свою жизнь священником в обители святого Августина.
— Это правда, — ответил Хирвард, — все это действительно так, и тем более я должен помнить его наставления теперь, когда он мертв и его нет на этом свете. Еще тогда, когда я плохо понимал смысл его слов, он наказывал мне остерегаться учения, которое ведет по пагубному пути, ибо его проповедуют лжепророки, пытающиеся доказать свою правоту небывалыми чудесами.
— Это чистейший предрассудок, — возразил Агеласт. — Твой дед был хороший и достойный человек, но ограниченный, как и другие священники. Слепо следуя их примеру, он довольствовался маленьким окошечком во вратах истины и видел мир только сквозь это узкое отверстие. Видишь ли, Хирвард, твой дед, как и большинство духовных лиц, был бы рад ограничить деятельность нашего разума созерцанием той области нематериального мира, которая важна лишь для нравственного совершенствования нашей души при этой жизни и спасения ее после смерти.
Истина же заключается в том, что если человек мудр и смел, он имеет право вступить в сношения с таинственными существами, наделенными сверхъестественной властью, имеет право, раздвинув с их помощью назначенные ему пределы, преодолеть трудности, кажущиеся ужасными и непосильными людям ограниченным и невежественным.
— Ты говоришь о таких безрассудных вещах, — сказал Хирвард, — что, услышав тебя, несмышленое дитя вытаращит глаза, а зрелый муж рассмеется.
— Напротив, — ответил философ, — я говорю о неодолимом желании, которое в глубине сердца испытывает каждый человек, — о желании сообщаться с могущественными духами, которые недоступны восприятию наших органов чувств. Пойми, Хирвард, эта мечта не была бы столь страстной и всеобъемлющей, если бы мы не знали, что если будем стремиться к ней упорно и обдуманно, то обязательно ее достигнем.
Она живет и в твоем собственном сердце; в подтверждение того, что это так, мне достаточно назвать одно-единственное имя. Мысли твои даже сейчас обращены к существу далекому и уже, быть может, умершему. Довольно сказать «Берта» — и чувства, которые ты в своем неведении считал навеки погребенными, начнут бушевать в твоей груди, подобно призракам, восставшим из могил. Ты вздрогнул, изменился в лице… По этим признакам я с радостью вижу, что стойкость и неукротимое мужество, приписываемые тебе людьми, оставили твое средне открытым для добрых и благородных чувств, закрыв в него доступ страху, нерешительности, всему презренному племени низменных чувств. Я уже говорил, что уважаю тебя, и, не колеблясь, готов это доказать. Если ты пожелаешь, я расскажу тебе об участи той самой Берты, чей образ ты, вопреки самому себе, хранишь в душе среди дневных трудов и ночного отдыха, во время боев и в дни мира, когда занимаешься вместе с товарищами военными упражнениями или пытаешься проникнуть в греческую премудрость, которой, если пожелаешь, я могу обучить тебя куда быстрее.
Пока Агеласт произносил эту речь, варяг настолько овладел собой, что смог ответить ему, хотя голос его звучал нетвердо:
— Я не знаю, кто ты, не понимаю, чего от меня хочешь.., не имею представления, откуда тебе удалось раздобыть сведения, столь важные для меня и столь незначительные для других… Но я твердо знаю одно — намеренно или случайно ты произнес имя, которое взволновало меня до самой глубины сердца; тем не менее я христианин и варяг и не поколеблюсь в верности ни моему богу, ни государю, которому служу. Поклоняясь лжебогам, сотворив себе кумиры, чтобы добиться чего-нибудь для себя, мы тем самым изменяем истинным святыням. Ясно мне также, что ты как бы невзначай пустил несколько стрел в особу императора, а для верноподданного это серьезный проступок. Поэтому я не желаю иметь с тобой никаких дел, что бы они ни несли мне — добро или зло.
Я наемный воин императора, и хотя не хвалюсь примерным исполнением многочисленных правил, требующих в разных случаях по-разному выражать почтительные чувства и покорность, все же я — его щит, а моя алебарда — его телохранительница.
— Никто не ставит этого под сомнение, — сказал философ. — Но скажи, разве ты также не являешься прямым подчиненным великого аколита Ахилла Татия?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130