Сначала выпейте в зале рюмочку, потом спокойно поужинайте, будто ничего не произошло. Они не посмеют вам сказать ни слова, хотя все все знают. А если кто-нибудь заговорит с вами об этом, ему уж отвечу я. Что касается вашей сестры, то, когда ее увидите, дайте ей понять, что она уже достаточно взрослая и должна сама устраиваться в жизни и что полезнее ей подышать другим воздухом. Здешний для нее уже не годится. Все станут на сторону госпожи Фабьен, и правильно сделают. Ну, пойдемте теперь со мной. Завтра будет день…
Он неловко пытался улыбнуться в знак благодарности. Прошло лишь несколько часов, а дверь, закрытая недоброжелательной рукой с утра, дала уже ему интуитивно почувствовать, что произойдет катастрофа.
Отдавал ли он себе когда-нибудь отчет в том, что вокруг него жил целый город, который теперь казался ему существом столь же таинственным, сколь опасным. Он еще слышал голос Бурга, который в воскресенье вечером повторял ему любимую фразу отца:
«Я их доконаю!»
Эти слова начинали для него приобретать смысл. «Кого? — недоумевал он. — Доконать кого?» Теперь он понимал, что это могло означать: «Всех».
Но только не м-ль Жермену. Только не Мелани. Даже не бедного Альбера Жамине. Он делал исключения. Он отдавал себе отчет в том, что ему придется производить широкий отбор, а пока он позволял вести себя как ребенка в зал с низким потолком, где старый Пуаньяр, страдавший болями в мочевом пузыре, играл в домино, попивая розовое вино.
— Вы выпьете рюмку, одну-единственную, и останетесь здесь, пока я пойду присмотрю за своими кастрюлями.
Он дошел до того, что стал сомневаться в самом Бурге. От мысли, что сейчас придется подняться наверх, оказаться лицом к лицу с сестрой, его тошнило.
Неужели она действительно осушила целую бутылку? А вдруг она окажется пьяной? Однажды он видел ее в таком состоянии, когда она вернулась очень поздно. Она ходила по комнатам, бросая одежду на ковры, обнаженная, белокожая и белокурая, до того беспутная, до того наглая, что он потом несколько дней не мог на нее смотреть.
В ту ночь она бросала ему грубые слова, насмехалась над ним, потом ее вдруг вырвало. Он пытался накинуть на нее халат, но она его злобно сбрасывала.
Это было, вероятно, самое страшное воспоминание в его жизни. Кто знает? Может быть, даже страшнее, чем вид мертвого отца, лежавшего на полу в аптеке.
Первым в зал пришел молодой человек лет двадцати, Люнель, который работал в лаборатории и столовался в «Трех голубях», а вслед за ним рыжий секретарь суда.
Постояльцы никогда не пожимали друг другу руки, словно договорились. Они произносили «Добрый день» и «Добрый вечер», и каждый садился на свое место у круглого стола. Они передавали друг другу супницу, потом блюда. Люнель чаще всего читал за едой.
Сейчас Алену придется подняться к себе. И вдруг, когда он уже закончил ужин, ему захотелось убежать. Он уйдет, не заходя в свою комнату, ничего не сказав. Он бросится на вокзал и сядет в первый попавшийся поезд, идущий не в Париж, где жила его мать, а в любой провинциальный город.
— Ну как, мой милый мальчик? Мелани положила ему руку на плечо, и он покраснел, как будто она угадала его мысли. Она повторила ему вполголоса:
— Главное, не позволяйте обвести себя вокруг пальца. Пути для отступления не было. За ним следили. Смотрели, как он прошел в коридор, потом направился к лестнице. Он повернул выключатель и уже хотел толкнуть дверь тринадцатого номера, когда из соседней комнаты послышался голос:
— Это ты, Ален?
Он предоставил себе еще одну минуту свободы, остановился и не ответил. Но Корина узнала его шаги. Заскрипели пружины матраца, она встала с постели. Дверь отворилась.
На ней было черное шелковое, все измятое платье с расстегнутым верхом, лицо отекшее, глаза красные, рот перекошен, волосы растрепаны.
— Чего же ты ждешь? Входи! Он был уверен, что Мелани стояла внизу у лестницы и слушала.
Глава 8
Они, наверное, проговорили бы всю ночь, если бы им не помешали. Этот долгий разговор в основном представлял собой монолог его сестры, порой напоминающий безобразную сцену на улице, возле дома Фабьена. Об этом долгом разговоре, об этих часах, когда ему беспрестанно приходилось краснеть, он сохранил четкое и в то же время бессвязное воспоминание.
Даже на следующее утро он мог вспомнить лишь отдельные фразы, как вспоминаются темы или ритмы музыкального произведения, и все это смешивалось в его сознании, некоторые темы возвращались к нему, как надоедливые мотивы, помимо его воли, и прогнать их стоило ему большого труда.
Первое, что он увидел, войдя в комнату, был стоявший на полу мельхиоровый поднос с бутылкой и рюмкой. Бутылка с коньяком была наполовину пуста, и ему показалось, что к рюмке не притронулись, а пили прямо из горлышка. На том же подносе валялись раздавленные, еще тлевшие окурки со следами губной помады, и дымок от них поднимался к висевшей на проволоке электрической лампочке.
Почему ему показалось, что этот номер беднее и менее ухожен, чем его комната? Пол был выложен такими же темно-красными плитками, стены так же выбелены известкой, такое же окно с коротенькой занавеской из цветастого кретона.
Железная кровать была черная, покрывало белое, а оба чемодана Корины, закрытые, стояли в углу. Свою мокрую шляпу она швырнула в другой угол, может, даже в бешенстве топтала ее ногами?
Все это он успел разглядеть за одну минуту, так же как и маленькое распятие и цветную репродукцию «Вечернего звона» Милле. Здесь было теплее, чем у него в комнате, и это ему не просто показалось, он понял потом — дымовая труба, которая шла с первого этажа наверх через комнату, была очень горячая.
— И это все, что ты можешь мне сказать! — злобно произнесла Корина, когда она закрыла дверь и увидела, что он стоит посреди комнаты.
Она подошла к своим чемоданам и хотела их открыть, но тут же вернулась за ключом, оставшимся у нее в сумочке.
— Я полагаю, тебе уже все рассказали?
Из чемодана в беспорядке вывалились белье и платье; она вытащила оттуда ночную рубашку, халат, голубые домашние туфли. Не переставая говорить, она сняла через голову черное платье и осталась в розовой комбинации.
— Что именно тебе сказали? Они об этом говорили здесь, внизу?
Он знал, что, прежде чем надеть ночную рубашку, она останется голой, и отвернулся.
— Во всяком случае, по-моему, я ей что-то сломала, этой Мадлене! Ее зовут Мадлена… А знаешь, как эта толе гая жаба заставляет себя называть дома, требует от мужа, чтобы он так называл ее? Очень просто: Шушу… Я назвала ее Шушу, можешь не сомневаться, и я ей сказала, что от нее так воняет, что Фабьен не может спать с ней в одной постели, а горничная каждое утро зажимает нос, когда входит в комнату подать ей первый завтрак…
Он повернулся слишком рано.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Он неловко пытался улыбнуться в знак благодарности. Прошло лишь несколько часов, а дверь, закрытая недоброжелательной рукой с утра, дала уже ему интуитивно почувствовать, что произойдет катастрофа.
Отдавал ли он себе когда-нибудь отчет в том, что вокруг него жил целый город, который теперь казался ему существом столь же таинственным, сколь опасным. Он еще слышал голос Бурга, который в воскресенье вечером повторял ему любимую фразу отца:
«Я их доконаю!»
Эти слова начинали для него приобретать смысл. «Кого? — недоумевал он. — Доконать кого?» Теперь он понимал, что это могло означать: «Всех».
Но только не м-ль Жермену. Только не Мелани. Даже не бедного Альбера Жамине. Он делал исключения. Он отдавал себе отчет в том, что ему придется производить широкий отбор, а пока он позволял вести себя как ребенка в зал с низким потолком, где старый Пуаньяр, страдавший болями в мочевом пузыре, играл в домино, попивая розовое вино.
— Вы выпьете рюмку, одну-единственную, и останетесь здесь, пока я пойду присмотрю за своими кастрюлями.
Он дошел до того, что стал сомневаться в самом Бурге. От мысли, что сейчас придется подняться наверх, оказаться лицом к лицу с сестрой, его тошнило.
Неужели она действительно осушила целую бутылку? А вдруг она окажется пьяной? Однажды он видел ее в таком состоянии, когда она вернулась очень поздно. Она ходила по комнатам, бросая одежду на ковры, обнаженная, белокожая и белокурая, до того беспутная, до того наглая, что он потом несколько дней не мог на нее смотреть.
В ту ночь она бросала ему грубые слова, насмехалась над ним, потом ее вдруг вырвало. Он пытался накинуть на нее халат, но она его злобно сбрасывала.
Это было, вероятно, самое страшное воспоминание в его жизни. Кто знает? Может быть, даже страшнее, чем вид мертвого отца, лежавшего на полу в аптеке.
Первым в зал пришел молодой человек лет двадцати, Люнель, который работал в лаборатории и столовался в «Трех голубях», а вслед за ним рыжий секретарь суда.
Постояльцы никогда не пожимали друг другу руки, словно договорились. Они произносили «Добрый день» и «Добрый вечер», и каждый садился на свое место у круглого стола. Они передавали друг другу супницу, потом блюда. Люнель чаще всего читал за едой.
Сейчас Алену придется подняться к себе. И вдруг, когда он уже закончил ужин, ему захотелось убежать. Он уйдет, не заходя в свою комнату, ничего не сказав. Он бросится на вокзал и сядет в первый попавшийся поезд, идущий не в Париж, где жила его мать, а в любой провинциальный город.
— Ну как, мой милый мальчик? Мелани положила ему руку на плечо, и он покраснел, как будто она угадала его мысли. Она повторила ему вполголоса:
— Главное, не позволяйте обвести себя вокруг пальца. Пути для отступления не было. За ним следили. Смотрели, как он прошел в коридор, потом направился к лестнице. Он повернул выключатель и уже хотел толкнуть дверь тринадцатого номера, когда из соседней комнаты послышался голос:
— Это ты, Ален?
Он предоставил себе еще одну минуту свободы, остановился и не ответил. Но Корина узнала его шаги. Заскрипели пружины матраца, она встала с постели. Дверь отворилась.
На ней было черное шелковое, все измятое платье с расстегнутым верхом, лицо отекшее, глаза красные, рот перекошен, волосы растрепаны.
— Чего же ты ждешь? Входи! Он был уверен, что Мелани стояла внизу у лестницы и слушала.
Глава 8
Они, наверное, проговорили бы всю ночь, если бы им не помешали. Этот долгий разговор в основном представлял собой монолог его сестры, порой напоминающий безобразную сцену на улице, возле дома Фабьена. Об этом долгом разговоре, об этих часах, когда ему беспрестанно приходилось краснеть, он сохранил четкое и в то же время бессвязное воспоминание.
Даже на следующее утро он мог вспомнить лишь отдельные фразы, как вспоминаются темы или ритмы музыкального произведения, и все это смешивалось в его сознании, некоторые темы возвращались к нему, как надоедливые мотивы, помимо его воли, и прогнать их стоило ему большого труда.
Первое, что он увидел, войдя в комнату, был стоявший на полу мельхиоровый поднос с бутылкой и рюмкой. Бутылка с коньяком была наполовину пуста, и ему показалось, что к рюмке не притронулись, а пили прямо из горлышка. На том же подносе валялись раздавленные, еще тлевшие окурки со следами губной помады, и дымок от них поднимался к висевшей на проволоке электрической лампочке.
Почему ему показалось, что этот номер беднее и менее ухожен, чем его комната? Пол был выложен такими же темно-красными плитками, стены так же выбелены известкой, такое же окно с коротенькой занавеской из цветастого кретона.
Железная кровать была черная, покрывало белое, а оба чемодана Корины, закрытые, стояли в углу. Свою мокрую шляпу она швырнула в другой угол, может, даже в бешенстве топтала ее ногами?
Все это он успел разглядеть за одну минуту, так же как и маленькое распятие и цветную репродукцию «Вечернего звона» Милле. Здесь было теплее, чем у него в комнате, и это ему не просто показалось, он понял потом — дымовая труба, которая шла с первого этажа наверх через комнату, была очень горячая.
— И это все, что ты можешь мне сказать! — злобно произнесла Корина, когда она закрыла дверь и увидела, что он стоит посреди комнаты.
Она подошла к своим чемоданам и хотела их открыть, но тут же вернулась за ключом, оставшимся у нее в сумочке.
— Я полагаю, тебе уже все рассказали?
Из чемодана в беспорядке вывалились белье и платье; она вытащила оттуда ночную рубашку, халат, голубые домашние туфли. Не переставая говорить, она сняла через голову черное платье и осталась в розовой комбинации.
— Что именно тебе сказали? Они об этом говорили здесь, внизу?
Он знал, что, прежде чем надеть ночную рубашку, она останется голой, и отвернулся.
— Во всяком случае, по-моему, я ей что-то сломала, этой Мадлене! Ее зовут Мадлена… А знаешь, как эта толе гая жаба заставляет себя называть дома, требует от мужа, чтобы он так называл ее? Очень просто: Шушу… Я назвала ее Шушу, можешь не сомневаться, и я ей сказала, что от нее так воняет, что Фабьен не может спать с ней в одной постели, а горничная каждое утро зажимает нос, когда входит в комнату подать ей первый завтрак…
Он повернулся слишком рано.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41