Работая, он два раза повернулся к моей кровати; оба раза я закрывал глаза, и это было нечто вроде предательства, потому что я делал вид, что не смотрю на него. Он вздохнул. Порой сильнее обозначалась складка между его густыми бровями.
Окно было узкое, с маленькими стеклами, какие бывают в старых домах.
Стена толстая, с облупившейся штукатуркой. Снаружи шел яркий свет. И его большая голова заполняла всю светлую часть, как будто портрет в рамке.
Вошла мать. Она сказала что-то вроде:
— Ты еще не кончил?
Руки ее всегда должны были быть чем-то заняты, поэтому она машинально поправила на мне одеяло и унесла грязную чашку.
Было бы ужасно, если бы я ошибся, а это возможно, потому что, когда я «был в загуле» и это совпадало с повышенной температурой, мои ощущения бывали не совсем ясными. Но почему потом часто, засыпая, я видел отца таким же, как в тот день, и каждый раз я испытывал неприятное чувство.
Не знаю, бывает ли это со всеми, но у меня есть набор, к счастью ограниченный, расплывчатых и гнетущих воспоминаний, возвращающихся ко мне периодически, когда я бываю в полубессознательном состоянии, когда засыпаю с переполненным желудком, или по утрам, когда накануне случайно, но это бывает редко, — я слишком много выпил.
Это одно из таких воспоминаний: отец не столь решительный, не столь мужественный, как обычно, встревоженный и после появления матери словно стыдящийся самого себя. Это неудачное сравнение, но, вероятно, у меня было такое лицо, когда мать заставала меня за каким-нибудь запрещенным занятием; так, например, когда я смотрел в окно на девочку трех или четырех лет, которая писала перед нашим домом. В течение долгих лет это воспоминание мучило меня как нечто самое постыдное.
На ручке молотка была вырезана буква М! Зато я не мог бы сказать, как был одет мой отец. В то время как я помню мельчайшие подробности одежды матери, отец для меня представляет нечто целое, как незыблемая статуя.
Кроме этого момента тревоги, смущения, колебаний… Этого момента, когда мне показалось, что он боится матери… А может быть, он скрывал от нее что-то? Это меняло бы все и было бы еще более страшно!
Для меня совершенно невозможно определить во времени посещение дяди Тессона, даже с точностью до одной недели. Я напрасно старался зацепиться за какую-нибудь подробность вроде именин Валери, отметивших посещение Жамине. У меня все еще не прошел лишай, но это не такая болезнь, продолжительность которой можно определить хотя бы приблизительно.
Знаю только, что я уже не лежал в постели. Однако я не находился и в кухне, и эта подробность кажется мне странной, потому что моя экономная мать продолжала жечь керосиновую грелку в моей комнате, вместо того чтобы устроить меня в кухне.
Одеяло положили на пол, и из его мягкой красной массы получился чудесный трон, на котором я воцарился. Красноватое пламя грелки способствовало созданию вокруг меня фантастической атмосферы. Дверь оставалась полуоткрытой, потому что мать не теряла привычки наблюдать за мной.
Вода все поднималась. Конечно, существует рациональный способ установить даты. В области есть метеорологическая станция. Там могут найти ежедневные пометки уровня воды в том году. Точные данные. Но я знаю, что не стану заниматься этим.
Это началось с лужи, у нижней части каменного желоба, где поили лошадей. Обычно эта лужа, трех или четырех метров диаметром, была покрыта водяной чечевицей, кроме того места, куда стекала вода через край желоба и где виднелась ее черная поверхность.
Мы называли ее лужей с головастиками. Однажды утром лужа так увеличилась, что окружила весь желоб и чечевица образовала только темно-зеленую полосу в середине. А дождь все не переставал. Эжен ходил взад и вперед с курткой на голове и катал бочонки. Я не задумывался, для чего он это делал, и понял только после. Их ставили на некотором расстоянии друг от друга, и они служили опорами для доски, по которой можно было пройти.
Это возбуждало. Уводило от обычной жизни, и я захотел скорее поправиться, чтобы ходить по этой доске.
Однажды утром я услышал, что говорят о молоке. За ним приезжали на грузовике, который останавливался в сотне метров от дома, потому что он был слишком большой и не мог развернуться на нашей плохой дороге. Бидоны с молоком носили на грузовик вручную.
Они не приехали.
— Они завязли около распятия, — объявил отец, который пешком ходил в деревню. Не этим ли объяснялась тоска, нависшая над домом?
Я не хотел бы ошибиться ни за что на свете. Я знаю, что, сидя на своем красном одеяле, поджав ноги, с лицом, красным от отблесков огромной керосиновой печки, я почти не участвовал в жизни семьи.
Но почему мать давала мне шоколад, если я просил ее, — ведь обычно мы не имели права на шоколад, когда болели гриппом? Почему она иногда закрывала дверь в кухню и таким образом отделяла меня от всего мира? И почему мой брат несколько раз проводил со мной послеобеденные часы, хотя обычно нас разделяли во избежание ссор?
Я был сыт по горло. Сыт по горло пищей, питьем, теплом, уютом и мечтами. Никогда с тех пор мне не приходилось так наслаждаться своим расплывчатым существованием.
Меня по-прежнему поили лимонадом. Меня заставляли пить слабительный чай, а язык все еще был обложен. В полдень мне всегда давали пирожное с кремом, потом, около четырех часов, печенье со сладким молоком.
Мать давала мне все, что я просил, как будто теперь это вдруг потеряло значение.
— Школу закрыли!
Не помню, кто сказал это, почтальон или кто-либо другой.
Факт, что пришлось закрыть школу, потому что большинство учеников оказались запертыми у себя на фермах.
Чем занимался весь день мой отец? Мне не удается установить. Кроме того раза, когда он заделывал окно, я не помню, чтобы мне приходилось видеть его чаще, чем обычно, хотя работать на полях стало невозможно.
Луга были затоплены. Если бы отец пилил дрова, то он занимался бы этим несколько дней подряд, а Эжен справлялся бы один с чисткой коровника и конюшни.
Он не выводил и коляску. Я бы поразился, если бы увидел, как она пересекает поверхность воды, которая уже начала окружать дом. Во всяком случае, отца не было дома! Значит, он куда-то ходил! Но только не в деревню, потому что, кроме воскресенья, после утренней службы, он никогда не бывал в трактире.
Есть еще другое свидетельство: он стал чаще бриться. В течение всего этого периода я не помню, чтобы вечером у него были шершавые щеки, как бывало в обычные дни недели. Выходило, что он шел пешком в Арси и там садился на поезд. А куда он ездил? Зачем? А главное, почему по вечерам в кухне очень долго не тушили свет?
Почему мать однажды сказала ему:
— Ты не умнее своего брата!
Если она намекала на Жамине (а у отца не было другого брата), то это было ужасно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30