— Не подкрадешься к такому бесу, осторожен и смел.
В тот же день три филера, привезенные Герасимовым из Харькова, доложили, что Медников отправился поздней ночью к Рачковскому, соблюдая при этом все меры предосторожности; трижды проверился; сваливал в проходные дворы — видно, сильно нервничал.
Заагентуренная Герасимовым кухарка Рачковского всего разговора закадычных друзей не слыхала, но ей запомнилась фраза Рачковского: «Знай, за Филипповского ты мне головой ответишь. Он мой. Он мне нужен. А потому — тебе. Если он попадет к Герасимову — не пощажу, — я двойной игры не прощаю».
Именно в это время Евно Филиппович Азеф — с осторожной подачи Рачковского (через третьи руки, никаких улик или прямых контактов) — начал подготовку акта против министра внутренних дел Дурново, который перестал устраивать Трепова, поскольку личная разведка столичного диктатора принесла ему на блюдечке подарок: имя человека, который был готов взять на себя министерство внутренних дел, чтобы навести в стране жестокий, но вполне справедливый порядок; звали его Петр Аркадьевич Столыпин; в отличие от Дурново (практически от всех людей, входивших в орбиту двора), он имел программу действий, во время бунтов не растерялся, был готов на волевые решения и не страшился ответственности.
Естественно, наблюдение Герасимова засекло трех «извозчиков», тершихся вокруг дома Дурново; почерк эсеров, те и Плеве таким же образом обложили; бомбисты, ясное дело; осуществлял связь между ними Азеф.
Старик филер, начавший службу еще в Третьей канцелярии Его Императорского Величества в прошлом веке, обозначил в своих безграмотных рапортах некоего человека, замеченного им вместе с «извозчиками», «нашим Филипповским»; как на грех, в это время Медников лежал с простудою, и рапортички попали напрямую Герасимову; тот вызвал старого филера на «дружескую беседу», угостил рюмкой хересу и поинтересовался, отчего человека, подозреваемого в терроре, он называет «нашим».
— Да господи, — сияя глазами, отрапортовал филер, — мне ж его еще три года назад в Москве Евстратий Павлович Медников показал! В булочной Филиппова это было, оттого мы его и обозвали «Филипповским». Самый, сказал тогда Евстратий Павлович, ценный сотрудник охраны, страх и гроза террористов, умница и прохиндей…
Такая кличка никем ни разу в охране не произносилась; Герасимов отправился в департамент полиции, к Рачковскому; тот — хоть и формально — числился начальником секретной части, несмотря на то что проводил все дни в приемной Трепова.
Выслушав вопрос Герасимова, старик равнодушно пожал плечами, отошел к сейфу, где хранились имена «коронной» агентуры, принес на стол американские картотеки, предложил шефу охраны самому посмотреть все формуляры, недоумевая, откуда мог появиться этот самый «Филипповский». «Скорее всего, фантазия филера, они к старости все фантазеры; у меня, увы, сейчас нет никого, кто бы имел выходы на террор, я ж все больше чистой политикой занимаюсь, Александр Васильевич… »
Герасимов выразил благодарственное удовлетворение ответом «старшего друга»; вернувшись к себе, повелел схватить «Филипповского» при первой же возможности; когда ему возразили, что это может провалить операцию по слежению за группой террористов, отрезал:
— Не надо учить ученого. А коли решитесь жаловаться, сверну в бараний рог, ибо выполняю личное указание министра.
Личного указания не было; никто, даже Трепов, обо всем этом не знал; «Филипповского» подстерегли, сунули в закрытый экипаж и доставили в кабинет Герасимова.
Сдерживая ярость, Азеф протянул Герасимову паспорт:
— Меня знают в свете! Я инженер Черкес! Если я не буду освобожден, завтра же Петербург прочтет в повременной печати о полицейском произволе, который был возможен лишь до манифеста, дарованного нам государем! Кто-то хочет бросить тень на монарха и тех, кто стоит с ним рядом во имя святого дела обновления России!
Ярился он долго, минут двадцать; Герасимов сидел за столом, отодвинувшись в тень, так, чтобы свет бронзовой настольной лампы под большим зеленым абажуром не освещал лица; дав арестованному пошуметь, тихо, чуть не шепотом спросил:
— Скажите, а работа в качестве секретного агента тайной полиции никак не бросает тень на священную особу монарха, ратующего за обновление России?
Азеф на какое-то мгновение опешил, потом поднялся во весь свой громадный рост:
— Да вы о чем?! Мне?! Такое?!
— Именно. Но в развитие нынешнего демократического эксперимента я даю вам право ответить мне «да» или «нет».
— Нет! Нет! И еще раз нет!
— Ваш ответ меня удовлетворяет, несмотря на то что он лжив. Я никуда не тороплюсь, комната вам здесь приготовлена, отправляйтесь туда, посидите, подумайте и, когда решите говорить со мною начистоту, дайте знать…
… Через два дня Азеф попросился к Герасимову:
— Да, я был агентом департамента полиции. Готов рассказать обо всем вполне откровенно, но лишь при одном условии: я хочу, чтобы при нашей беседе присутствовал мой непосредственный начальник.
— А кто это, позвольте полюбопытствовать?
— Петр Иванович Рачковский.
Герасимов медленно, картинным жестом снял трубку телефонного аппарата, сказал барышне номер, приложил рожок к своим чувственным, несколько даже женственного рисунка губам и сказал, чуть посмеиваясь:
— Петр Иванович, слава богу, тут задержали этого самого Филипповского, о котором я вас спрашивал… Вы еще мне ответствовали намедни, что он вам совершеннейшим образом неизвестен… Представьте, он принес устное заявление, что служил под вашим началом, освещая террор социал-революционеров.
— Да быть того не может, Александр Васильевич, — с подкупающей искренностью ответствовал Рачковский. — Какой же это Филипповский?! Прямо ума не приложу, вот ведь беда! Какой хоть он из себя? Вы-то его уже видели самолично?
— Так он напротив меня сидит, как не видеть, — сказал Герасимов, дружески улыбнувшись Азефу. — Только он отказывается со мною беседовать, коли вы не придете, — как-никак непосредственный, многолетний руководитель…
— Он здоровый такой, да? — спросил Рачковский. — Губищи как у негра и глаз маслиной?
— Ну, губы у него вроде не негритянские, — ответил Герасимов и сразу же заметил в глазах Азефа такую глубокую, яростную и униженную ненависть, какую редко видал в жизни.
Когда Рачковский приехал к Герасимову и засеменил было к Азефу, тот поднялся во весь свой огромный рост, руки ему не подал, закричал:
— Сучье вымя! Я твою маму видал в белых тапочках! Ну, долбанный мышонок, ну, сын…
Такой матерщины Герасимов в своей жизни не слышал ни разу; приехав в Петербург, он со свойственной ему тщательностью знакомился с городом, побывал конечно же и в трущобах на Калашниковской набережной, но даже там, среди босяков и продажных девок, ему не доводилось слышать извержения вдохновенной брани, свидетелем чего он стал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
В тот же день три филера, привезенные Герасимовым из Харькова, доложили, что Медников отправился поздней ночью к Рачковскому, соблюдая при этом все меры предосторожности; трижды проверился; сваливал в проходные дворы — видно, сильно нервничал.
Заагентуренная Герасимовым кухарка Рачковского всего разговора закадычных друзей не слыхала, но ей запомнилась фраза Рачковского: «Знай, за Филипповского ты мне головой ответишь. Он мой. Он мне нужен. А потому — тебе. Если он попадет к Герасимову — не пощажу, — я двойной игры не прощаю».
Именно в это время Евно Филиппович Азеф — с осторожной подачи Рачковского (через третьи руки, никаких улик или прямых контактов) — начал подготовку акта против министра внутренних дел Дурново, который перестал устраивать Трепова, поскольку личная разведка столичного диктатора принесла ему на блюдечке подарок: имя человека, который был готов взять на себя министерство внутренних дел, чтобы навести в стране жестокий, но вполне справедливый порядок; звали его Петр Аркадьевич Столыпин; в отличие от Дурново (практически от всех людей, входивших в орбиту двора), он имел программу действий, во время бунтов не растерялся, был готов на волевые решения и не страшился ответственности.
Естественно, наблюдение Герасимова засекло трех «извозчиков», тершихся вокруг дома Дурново; почерк эсеров, те и Плеве таким же образом обложили; бомбисты, ясное дело; осуществлял связь между ними Азеф.
Старик филер, начавший службу еще в Третьей канцелярии Его Императорского Величества в прошлом веке, обозначил в своих безграмотных рапортах некоего человека, замеченного им вместе с «извозчиками», «нашим Филипповским»; как на грех, в это время Медников лежал с простудою, и рапортички попали напрямую Герасимову; тот вызвал старого филера на «дружескую беседу», угостил рюмкой хересу и поинтересовался, отчего человека, подозреваемого в терроре, он называет «нашим».
— Да господи, — сияя глазами, отрапортовал филер, — мне ж его еще три года назад в Москве Евстратий Павлович Медников показал! В булочной Филиппова это было, оттого мы его и обозвали «Филипповским». Самый, сказал тогда Евстратий Павлович, ценный сотрудник охраны, страх и гроза террористов, умница и прохиндей…
Такая кличка никем ни разу в охране не произносилась; Герасимов отправился в департамент полиции, к Рачковскому; тот — хоть и формально — числился начальником секретной части, несмотря на то что проводил все дни в приемной Трепова.
Выслушав вопрос Герасимова, старик равнодушно пожал плечами, отошел к сейфу, где хранились имена «коронной» агентуры, принес на стол американские картотеки, предложил шефу охраны самому посмотреть все формуляры, недоумевая, откуда мог появиться этот самый «Филипповский». «Скорее всего, фантазия филера, они к старости все фантазеры; у меня, увы, сейчас нет никого, кто бы имел выходы на террор, я ж все больше чистой политикой занимаюсь, Александр Васильевич… »
Герасимов выразил благодарственное удовлетворение ответом «старшего друга»; вернувшись к себе, повелел схватить «Филипповского» при первой же возможности; когда ему возразили, что это может провалить операцию по слежению за группой террористов, отрезал:
— Не надо учить ученого. А коли решитесь жаловаться, сверну в бараний рог, ибо выполняю личное указание министра.
Личного указания не было; никто, даже Трепов, обо всем этом не знал; «Филипповского» подстерегли, сунули в закрытый экипаж и доставили в кабинет Герасимова.
Сдерживая ярость, Азеф протянул Герасимову паспорт:
— Меня знают в свете! Я инженер Черкес! Если я не буду освобожден, завтра же Петербург прочтет в повременной печати о полицейском произволе, который был возможен лишь до манифеста, дарованного нам государем! Кто-то хочет бросить тень на монарха и тех, кто стоит с ним рядом во имя святого дела обновления России!
Ярился он долго, минут двадцать; Герасимов сидел за столом, отодвинувшись в тень, так, чтобы свет бронзовой настольной лампы под большим зеленым абажуром не освещал лица; дав арестованному пошуметь, тихо, чуть не шепотом спросил:
— Скажите, а работа в качестве секретного агента тайной полиции никак не бросает тень на священную особу монарха, ратующего за обновление России?
Азеф на какое-то мгновение опешил, потом поднялся во весь свой громадный рост:
— Да вы о чем?! Мне?! Такое?!
— Именно. Но в развитие нынешнего демократического эксперимента я даю вам право ответить мне «да» или «нет».
— Нет! Нет! И еще раз нет!
— Ваш ответ меня удовлетворяет, несмотря на то что он лжив. Я никуда не тороплюсь, комната вам здесь приготовлена, отправляйтесь туда, посидите, подумайте и, когда решите говорить со мною начистоту, дайте знать…
… Через два дня Азеф попросился к Герасимову:
— Да, я был агентом департамента полиции. Готов рассказать обо всем вполне откровенно, но лишь при одном условии: я хочу, чтобы при нашей беседе присутствовал мой непосредственный начальник.
— А кто это, позвольте полюбопытствовать?
— Петр Иванович Рачковский.
Герасимов медленно, картинным жестом снял трубку телефонного аппарата, сказал барышне номер, приложил рожок к своим чувственным, несколько даже женственного рисунка губам и сказал, чуть посмеиваясь:
— Петр Иванович, слава богу, тут задержали этого самого Филипповского, о котором я вас спрашивал… Вы еще мне ответствовали намедни, что он вам совершеннейшим образом неизвестен… Представьте, он принес устное заявление, что служил под вашим началом, освещая террор социал-революционеров.
— Да быть того не может, Александр Васильевич, — с подкупающей искренностью ответствовал Рачковский. — Какой же это Филипповский?! Прямо ума не приложу, вот ведь беда! Какой хоть он из себя? Вы-то его уже видели самолично?
— Так он напротив меня сидит, как не видеть, — сказал Герасимов, дружески улыбнувшись Азефу. — Только он отказывается со мною беседовать, коли вы не придете, — как-никак непосредственный, многолетний руководитель…
— Он здоровый такой, да? — спросил Рачковский. — Губищи как у негра и глаз маслиной?
— Ну, губы у него вроде не негритянские, — ответил Герасимов и сразу же заметил в глазах Азефа такую глубокую, яростную и униженную ненависть, какую редко видал в жизни.
Когда Рачковский приехал к Герасимову и засеменил было к Азефу, тот поднялся во весь свой огромный рост, руки ему не подал, закричал:
— Сучье вымя! Я твою маму видал в белых тапочках! Ну, долбанный мышонок, ну, сын…
Такой матерщины Герасимов в своей жизни не слышал ни разу; приехав в Петербург, он со свойственной ему тщательностью знакомился с городом, побывал конечно же и в трущобах на Калашниковской набережной, но даже там, среди босяков и продажных девок, ему не доводилось слышать извержения вдохновенной брани, свидетелем чего он стал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33