Я писал тогда, что духовно мертвое (опившееся кровью, пьяное от сладострастия, жестокости, обезумевшее от преступлений) столыпинское правительство снова начинает варварский поход против маленькой Финляндии, чтобы погасить яркий огонь духовной жизни финнов. Они кажутся царю врагами, потому что пользуются конституцией, враждебной русским шпионам и полиции, не допускают ареста русских беглецов, наконец, они культурны, а потому ненавистны правительству полуграмотных чиновников и генералов – правительству, составленному из очень жестоких людей и не совсем ловких воров… Значит, люди, охваченные процессом строительства социального, будут вынуждены взять в руки ружья… Духовное развитие человека остановится; из глубин инстинкта встанет укрощенный зверь и, почувствовав свою свободу, проявит ее в жестокости и насилиях. Этого зверя разбудит правительство России, „мудрое правительство“, которое постепенно развращает не только тех, кто имеет несчастье быть его подданными, но и правительства соседних стран… До этого я откликался, может, помните, а гнусности, которые были творимы царизмом на Кавказе. Я писал тогда, что я много раз бывал там и видел, как дружно и мирно работали рядом грузин с татарином и армянином, как детски весело и просто они пели и смеялись, и так трудно поверить, что эти простые, славные люди ныне тупо и бессмысленно избивают друг друга, подчиняясь подстрекающей их злой и темной силе… Везде видна гнусная работа кучки людей, обезумевших от страха потерять свою власть над страной, – людей, которые стремятся залить кровью ярко вспыхнувший огонь осознания народом своего права быть строителем новых форм жизни… Они открыто науськивают русских на евреев, поляков и финнов, татар – на армян и грузин, отупевшего от голода, забитого мужика на студентов… Рука, которая вчера разбила череп армянина или еврея за то что они осознали себя свободными людьми раньше русского или татарина, – кто скажет, на чью голову опустится эта рука завтра? Ее слепые взмахи и удары легко остановить. Нужно только, чтобы все лучшие, все честные люди Кавказа и Финляндии, Польши и России соединились в одну семью друзей-борцов, в дружину честных и бесстрашных… … Коли такого рода концепции кажутся Вам по-прежнему своевременными, то готов отослать публикации по адресу, какой соблаговолите мне указать. Полагаю, Вам любопытно будет узнать, что небезызвестный московский градоначальник Рейнбот-Резвой, уволенный Столыпиным в отставку, жалуется ныне на премьера, что-де тот всячески поддерживает громил из черносотенных правых союзов, особенно когда они уходят в террор; говорит, что крайние бомбисты слева значительно слабее в организации, чем „союзники“ доктора Дубровина. Такого еще, действительно, не было в России, чтобы премьер уповал на решение внутриполитических проблем, обращаясь к услугам охотнорядцев, – посему максимум осторожности надобно соблюдать всем вам, практикам революции. Я ни на йоту не отступаюсь от программы „безумства храбрых“, однако же ныне, когда первый гром грянул и была очистительная молния девятьсот пятого, в высшей мере потребна и „осмотрительность мудрого“, ибо не только Вы мне пишите о том, что нарастает новый вал на Руси, – все, возвращающиеся оттуда, кроме неисправимых пессимистов, говорят о том же. Будущее идеи зависит от того, кто будет ее апостолами, и не браните меня за подобную фразеологию, – хватит, достается постоянно от высоко любимого мною Ленина. Понятие апостольства – поразительно, не нами оно выдумано и ждет еще своего исследователя: как и когда случилось, что последователи доброго иудея по имени Иисус утвердили символом истины веры инквизицию, костер для мыслящих и каземат для инокровных? Отчего лик святого Георгия Победоносца, гордо развевавшийся на русских стягах, принесших свободу не только Руси, но Западу, – на Куликовом поле, стал ныне эмблемой самого позорного, что было в истории моего народа, – черносотенного движения так называемых „русских людей“?! Пишите мне. Я очень помню Вас; порою Вы кажетесь мне прекрасным Дон Кихотом революции. С товарищеским приветом, Ваш А. М.“ Для справки: „А. М.“ – известный полиции М. Горький, „Юзеф“ – Ф. Дзержинский, редактор газеты „Червоный Штандар“, „Люксембургова“ – руководитель польской и литовской с. -д. партии».
«Так где же, черт возьми, этот Богров? »
Более всего на свете Кулябко любил лошадей.
Он часто приезжал на конюшни ипподрома; подолгу простаивал у стойла, чесал своим любимцам плюшевые ноздри, тайком от служителей кормил сахаром и вглядывался в таинственную, цыганскую жуть громадных глаз.
Особенную радость доставляли ему те минуты, когда конюхи выпускали молодняк на пробежку. Тот момент, когда жеребята, чуть замерев на пороге, выбрасывали свои тела на зелень, под лучи солнца, казался Кулябко завершающей музыкальной фразой любимого им Вагнера.
Именно сюда он и приехал, возвратившись из промозглой, нелюбимой им северной столицы, совершенно разбитый после заключительной беседы со Спиридовичем на перроне вокзала, под моросящим дождем, в тусклом свете фонарей.
Он до сих пор ничего не мог толком понять; не мог он и делиться опасениями со свояком, а опасаться было ему чего, ибо последние два года траты были велики, переехал в новый дом, пришлось взять из кассы охранки; пока на коне, никто не обратит внимания на ерундовые пять тысяч, выданных по фиктивным распискам несуществующей агентуре, а ежели, упаси бог, начнется шум, сразу же докопаются.
Кто? Столыпинские люди, – возобладай Петр Аркадьевич, татарин чертов? Или же те, кто придет ему на смену?
«А разве Саня об этом не думает? – спросил себя Кулябко, устроившись на завалинке конюшни, чтобы удобнее было любоваться молодняком. – Разве б он решился на такое, не взвесь все с теми, кто стоит за ним? Но -. кто? Неужели сам? Быть того не может! Не может этого быть! А ежели! Уф, господи, тяжела ты, Мономахова шапка! Есть такое, через что не переступишь! Ну, как я скажу Сане: „Да, правда, деньги взял из кассы по липовым распискам несуществующих агентов!“ Он же после этого руку мне перестанет подавать. Объяснять, что, мол, для твоей же сестры старался? Не проймешь его сантиментом, он кремень, в нем сердце с ноготь!»
Жеребенок каурой масти, весь в игре, остановился перед Кулябко, опасливо потянулся к руке, знает, кто сахаром кормит, но все равно отпрыгнул, когда заметил, что человек полез в карман; это так полагается, надобно свой испуг показать, ушами поводить, человек тогда еще ласковее делается, он страсть как охоч до того, чтоб приручить, очень ему нравится властвовать…
Кулябко отчего-то вспомнил первый приход Богрова: тоже, вроде этого жеребенка, молод, пуглив, но – себе на уме, все с ладони слизнет, только переторопить нельзя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
«Так где же, черт возьми, этот Богров? »
Более всего на свете Кулябко любил лошадей.
Он часто приезжал на конюшни ипподрома; подолгу простаивал у стойла, чесал своим любимцам плюшевые ноздри, тайком от служителей кормил сахаром и вглядывался в таинственную, цыганскую жуть громадных глаз.
Особенную радость доставляли ему те минуты, когда конюхи выпускали молодняк на пробежку. Тот момент, когда жеребята, чуть замерев на пороге, выбрасывали свои тела на зелень, под лучи солнца, казался Кулябко завершающей музыкальной фразой любимого им Вагнера.
Именно сюда он и приехал, возвратившись из промозглой, нелюбимой им северной столицы, совершенно разбитый после заключительной беседы со Спиридовичем на перроне вокзала, под моросящим дождем, в тусклом свете фонарей.
Он до сих пор ничего не мог толком понять; не мог он и делиться опасениями со свояком, а опасаться было ему чего, ибо последние два года траты были велики, переехал в новый дом, пришлось взять из кассы охранки; пока на коне, никто не обратит внимания на ерундовые пять тысяч, выданных по фиктивным распискам несуществующей агентуре, а ежели, упаси бог, начнется шум, сразу же докопаются.
Кто? Столыпинские люди, – возобладай Петр Аркадьевич, татарин чертов? Или же те, кто придет ему на смену?
«А разве Саня об этом не думает? – спросил себя Кулябко, устроившись на завалинке конюшни, чтобы удобнее было любоваться молодняком. – Разве б он решился на такое, не взвесь все с теми, кто стоит за ним? Но -. кто? Неужели сам? Быть того не может! Не может этого быть! А ежели! Уф, господи, тяжела ты, Мономахова шапка! Есть такое, через что не переступишь! Ну, как я скажу Сане: „Да, правда, деньги взял из кассы по липовым распискам несуществующих агентов!“ Он же после этого руку мне перестанет подавать. Объяснять, что, мол, для твоей же сестры старался? Не проймешь его сантиментом, он кремень, в нем сердце с ноготь!»
Жеребенок каурой масти, весь в игре, остановился перед Кулябко, опасливо потянулся к руке, знает, кто сахаром кормит, но все равно отпрыгнул, когда заметил, что человек полез в карман; это так полагается, надобно свой испуг показать, ушами поводить, человек тогда еще ласковее делается, он страсть как охоч до того, чтоб приручить, очень ему нравится властвовать…
Кулябко отчего-то вспомнил первый приход Богрова: тоже, вроде этого жеребенка, молод, пуглив, но – себе на уме, все с ладони слизнет, только переторопить нельзя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58