муж Вероники, артист Яншин, отправился получать в кассу тотализатора деньги, приз был большой, Красавчика считали «темным», его никто не играл, кроме Маяковского, - он с юмором относился к тем, кто слушал жучков с конюшен и рассматривал коней накануне заезда в бинокль. «Случай, удача, рок, - пыхал он сквозь зажатый мундштук „Герцеговины Флор“, - поверьте старому покеристу, Вероника-Норочка». Он тогда устроил веселый обед в «Селекте»; всего год назад, как же быстролетно время, какие прекрасные люди собрались за столом: и Юрий Олеша, и Довженко, и Пастернак, и Мейерхольд с Зиночкой Райх, и затаенно-искрометный Игорь Ильинский, и Ося Брик, и Татлин…
…Маяковский сел в дальний угол кафе, оперся подбородком на тяжелую рукоятку палки, подошедшему половому сказал принести стакан чая, покрепче, три заварки.
Вероника пришла с репетиции замкнутая, отрешенная, - роль не давалась, страшилась показа Немировичу-Данченко.
- Норочка, брось ты этот чертов театр, расстанься с Яншиным, я хочу, чтобы ты жила у меня, подле, всегда…
Он знал, что она ответит; он многое чувствовал загодя, еще до того, как слово было произнесено другим; бедненькая, она до сих пор не решается сказать мне «ты», ни разу не сказала «Володя», а «Владимир Владимирович» - смешно… А может, горько; я стал старым, шестнадцать лет разницы. У меня совсем не осталось сердца, я его всем раздавал - Лиле, Тане, Веронике, Джо, даже нашей той маленькой девушке из Сочи со странным именем Калерия… Как же страшно думать про то, что обо мне станут говорить потом , какое раздолье для любителей сплетен…
Он вспомнил, как Вероника рассказывала, что Олеша, проигравшись на Гендриковом в покер, мелко рвал колоду и посыпал обрывки пиковых королей и трефовых дам на лестнице - от квартиры Бриков до парадной двери; потом, впрочем, тихо прошептал: "Прекрасное название для романа - «Зависть».
Злость искреннего признания все равно талантлива…
Он плохо понимал быстрые слова Вероники, в голове шумело, болел затылок, отчетливо, словно вбитые в мозг, звучали слова тех, кто пришел на вчерашний диспут: «Все, что вы пишете, - демагогия!»; «вы - „якающий“ поэт, в вас нет скромности, свойственной нашему народному характеру!»
Отчего же так злы люди?!
Близко увидел рубленое лицо Пикассо, - на Монпарнасе тогда собрались самые близкие - Леже, Барт, Пикассо, Гончарова, Ладо Гудиашвили, Дягилев, Жак Липшиц.
«Я, наконец, понял вас, поэт Маяковский, - гвоздил Пабло. - Вы большое дитя. Вы изнываете от мечтаний. Вы самый одинокий человек на земле, оттого что самый талантливый, - на данном историческом отрезке. Потом вас сменю я, правда. Конечно, я не скрипка, со мной жить трудно, но если решите пожить нежно, - переселяйтесь из своей „Истрии“ в мое ателье»…
Люди проходят мимо самых прекрасных предложений, сделанных самыми нежными друзьями, - почему? Закон воронки, чавкающее засасывание суетой повседневности?
Или предопределенность?
- Вы чем-то огорчены? - услышал он, наконец, Полонскую.
- Я? - Маяковский пожал плечами, презрительно усмехнулся. - А чем можно меня огорчить?
- Почему вы так скрытны? Вы как стена… Постоянно отталкивание. Любовь - это когда знаешь все друг о друге…
Он покачал головой:
- Тогда это не любовь, а протокол допроса, Норочка…
…Лавут, импрессарио Маяковского, сразу же бросился на кухню, к примусу:
- Я подогрею бульон, у вас очень грустное и усталое лицо…
- Бульон лечит усталость?
- Конечно! - Лавут несколько даже обиделся такому вопросу. - Куриный бульон - это еврейский стрептоцид! Снимайте пиджак, ложитесь на диван, я вернусь и помассирую вам пальцы…
- Погодите, - остановил его Маяковский. - Я что-то не хочу куриного бульона… Не сердитесь. А вот чаю бы выпил…
- Хм… С чаем не совсем хорошо, но я одолжу у соседей, кажется, у них осталась пара заварок…
- Чем отдадите?
- Как чем?! Бульоном! Прямой обмен, как в семнадцатом! Что революция «снизу», что «сверху», все равно люди сразу же начинают меняться товаром, а не купюрами. Это хорошо, правда?
Маяковский закурил:
- Скажите, вы бы смогли устроить мне турне с чтением новой работы?
Лавут откликнулся не сразу, в глаза не смотрел, слишком суетливо расставлял на столе, покрытом толстой плюшевой скатертью, золоченые фарфоровые чашки:
- И как же определим в афише произведение?
- Поэма «Плохо»… Критика недостатков республики… Обо всем, что компрометирует революцию, отбрасывает нас вспять, в ужас самодержавной сонливости, обрученной с кичливой коммунистической бюрократией…
- Вы говорите слишком громко, у меня внимательные соседи…
- То, во что веришь, надо говорить громко.
…Лавут занимался переговорами с цирком, который только что поставил феерию Маяковского «Москва горит», посвященную четвертьвековой годовщине восстания на Пресне; поскольку боями руководили те, кого ныне объявили «уклонистами», театры на предложение поэта не откликнулись; выручили старые связи с Дуровым; все же какое это счастье, что традициям тихой покорности противопоставляется дружество!
Нигде это так не берегут, как в цирке, - искусство смелых, что канатоходец, что клоун, один бьется, другого сажают, - видимо, все дело в этом…
Маяковский внешне спокойно пережил замалчивание в прессе и этой его новой работы; на премьере, чувствуя на себе скорбный взгляд Лавута, шепнул: «Паша, вон главная оценка моей работы: в третьем ряду, - это дороже всех рецензий». - «При чем здесь третий ряд и рецензии?» - не понял Лавут. В третьем ряду, на седьмом месте сидел Пастернак; лицо пепельное от волнения, длинные пальцы пианиста сцеплены нерасторжимо, в глазах слезы. «Он похож на коня», - вздохнул Лавут, когда Маяковский объяснил ему, что он имел в виду, говоря про «третий ряд».
"Каждый из нас по-своему лошадь, - сказал Маяковский. - Самые добрые люди на земле - это лошади. Вообще, дрессированные львы производят жалкое впечатление, - выглядит так, если бы меня приучили заученно кричать: «Да здравствует самый великий стилист мировой литературы пролетариата Кудрейко!». А лошади, заметьте, достойные соучастники представления, и еще неизвестно, кто ведет программу - человек или конь".
…Последние недели Маяковский слышал поэму «Плохо» в каждой своей клеточке, она рвала мозг, - жарко, так что леденели пальцы, слезились глаза, сжималось сердце.
Он слышал в себе строки-удары про то, как на ленинскую идею обмена свободным трудом и мыслью началось наступление тотальной регламентированности: "Я" - это гимн индивидуализму!". «На смену выскочкам от поэзии катит лавина ударников слова!». "Правда за «мы»! Несчастные, доверчивые люди! Ведь за примат средне-общего, против самовыявления личности тайно борется самое что ни на есть чванливое и царственное "я"! Уничтожить тех, кто живет правдой, то есть мыслью, остальных подмять под свою графическую догму, стать затем надо всеми, - неужели непонятно?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
…Маяковский сел в дальний угол кафе, оперся подбородком на тяжелую рукоятку палки, подошедшему половому сказал принести стакан чая, покрепче, три заварки.
Вероника пришла с репетиции замкнутая, отрешенная, - роль не давалась, страшилась показа Немировичу-Данченко.
- Норочка, брось ты этот чертов театр, расстанься с Яншиным, я хочу, чтобы ты жила у меня, подле, всегда…
Он знал, что она ответит; он многое чувствовал загодя, еще до того, как слово было произнесено другим; бедненькая, она до сих пор не решается сказать мне «ты», ни разу не сказала «Володя», а «Владимир Владимирович» - смешно… А может, горько; я стал старым, шестнадцать лет разницы. У меня совсем не осталось сердца, я его всем раздавал - Лиле, Тане, Веронике, Джо, даже нашей той маленькой девушке из Сочи со странным именем Калерия… Как же страшно думать про то, что обо мне станут говорить потом , какое раздолье для любителей сплетен…
Он вспомнил, как Вероника рассказывала, что Олеша, проигравшись на Гендриковом в покер, мелко рвал колоду и посыпал обрывки пиковых королей и трефовых дам на лестнице - от квартиры Бриков до парадной двери; потом, впрочем, тихо прошептал: "Прекрасное название для романа - «Зависть».
Злость искреннего признания все равно талантлива…
Он плохо понимал быстрые слова Вероники, в голове шумело, болел затылок, отчетливо, словно вбитые в мозг, звучали слова тех, кто пришел на вчерашний диспут: «Все, что вы пишете, - демагогия!»; «вы - „якающий“ поэт, в вас нет скромности, свойственной нашему народному характеру!»
Отчего же так злы люди?!
Близко увидел рубленое лицо Пикассо, - на Монпарнасе тогда собрались самые близкие - Леже, Барт, Пикассо, Гончарова, Ладо Гудиашвили, Дягилев, Жак Липшиц.
«Я, наконец, понял вас, поэт Маяковский, - гвоздил Пабло. - Вы большое дитя. Вы изнываете от мечтаний. Вы самый одинокий человек на земле, оттого что самый талантливый, - на данном историческом отрезке. Потом вас сменю я, правда. Конечно, я не скрипка, со мной жить трудно, но если решите пожить нежно, - переселяйтесь из своей „Истрии“ в мое ателье»…
Люди проходят мимо самых прекрасных предложений, сделанных самыми нежными друзьями, - почему? Закон воронки, чавкающее засасывание суетой повседневности?
Или предопределенность?
- Вы чем-то огорчены? - услышал он, наконец, Полонскую.
- Я? - Маяковский пожал плечами, презрительно усмехнулся. - А чем можно меня огорчить?
- Почему вы так скрытны? Вы как стена… Постоянно отталкивание. Любовь - это когда знаешь все друг о друге…
Он покачал головой:
- Тогда это не любовь, а протокол допроса, Норочка…
…Лавут, импрессарио Маяковского, сразу же бросился на кухню, к примусу:
- Я подогрею бульон, у вас очень грустное и усталое лицо…
- Бульон лечит усталость?
- Конечно! - Лавут несколько даже обиделся такому вопросу. - Куриный бульон - это еврейский стрептоцид! Снимайте пиджак, ложитесь на диван, я вернусь и помассирую вам пальцы…
- Погодите, - остановил его Маяковский. - Я что-то не хочу куриного бульона… Не сердитесь. А вот чаю бы выпил…
- Хм… С чаем не совсем хорошо, но я одолжу у соседей, кажется, у них осталась пара заварок…
- Чем отдадите?
- Как чем?! Бульоном! Прямой обмен, как в семнадцатом! Что революция «снизу», что «сверху», все равно люди сразу же начинают меняться товаром, а не купюрами. Это хорошо, правда?
Маяковский закурил:
- Скажите, вы бы смогли устроить мне турне с чтением новой работы?
Лавут откликнулся не сразу, в глаза не смотрел, слишком суетливо расставлял на столе, покрытом толстой плюшевой скатертью, золоченые фарфоровые чашки:
- И как же определим в афише произведение?
- Поэма «Плохо»… Критика недостатков республики… Обо всем, что компрометирует революцию, отбрасывает нас вспять, в ужас самодержавной сонливости, обрученной с кичливой коммунистической бюрократией…
- Вы говорите слишком громко, у меня внимательные соседи…
- То, во что веришь, надо говорить громко.
…Лавут занимался переговорами с цирком, который только что поставил феерию Маяковского «Москва горит», посвященную четвертьвековой годовщине восстания на Пресне; поскольку боями руководили те, кого ныне объявили «уклонистами», театры на предложение поэта не откликнулись; выручили старые связи с Дуровым; все же какое это счастье, что традициям тихой покорности противопоставляется дружество!
Нигде это так не берегут, как в цирке, - искусство смелых, что канатоходец, что клоун, один бьется, другого сажают, - видимо, все дело в этом…
Маяковский внешне спокойно пережил замалчивание в прессе и этой его новой работы; на премьере, чувствуя на себе скорбный взгляд Лавута, шепнул: «Паша, вон главная оценка моей работы: в третьем ряду, - это дороже всех рецензий». - «При чем здесь третий ряд и рецензии?» - не понял Лавут. В третьем ряду, на седьмом месте сидел Пастернак; лицо пепельное от волнения, длинные пальцы пианиста сцеплены нерасторжимо, в глазах слезы. «Он похож на коня», - вздохнул Лавут, когда Маяковский объяснил ему, что он имел в виду, говоря про «третий ряд».
"Каждый из нас по-своему лошадь, - сказал Маяковский. - Самые добрые люди на земле - это лошади. Вообще, дрессированные львы производят жалкое впечатление, - выглядит так, если бы меня приучили заученно кричать: «Да здравствует самый великий стилист мировой литературы пролетариата Кудрейко!». А лошади, заметьте, достойные соучастники представления, и еще неизвестно, кто ведет программу - человек или конь".
…Последние недели Маяковский слышал поэму «Плохо» в каждой своей клеточке, она рвала мозг, - жарко, так что леденели пальцы, слезились глаза, сжималось сердце.
Он слышал в себе строки-удары про то, как на ленинскую идею обмена свободным трудом и мыслью началось наступление тотальной регламентированности: "Я" - это гимн индивидуализму!". «На смену выскочкам от поэзии катит лавина ударников слова!». "Правда за «мы»! Несчастные, доверчивые люди! Ведь за примат средне-общего, против самовыявления личности тайно борется самое что ни на есть чванливое и царственное "я"! Уничтожить тех, кто живет правдой, то есть мыслью, остальных подмять под свою графическую догму, стать затем надо всеми, - неужели непонятно?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12