— Разве разберешь теперь? Впрочем, обломки конечно, будут еще тщательнейшим образом исследованы. Но, по совести сказать, так ли уж это важно?
— Важно было бы установить для начала, что за мина, чье производство, например.
— Вот вы и займитесь… Ох, что ж я, олух старый! — вдруг встрепенулся он. Размахивая пачкой, словно дополнительны плавником-ускорителем, он чуть ли не вприпрыжку вернулся к столу, поднял трубку одного из телефонов и шустро нащелкал трехзначный номер. Внутренний, значит.
— Ламсдорф беспокоит, как велели, — пробубнил он виновато. — Да, прибыл наш князь, уж минут двадцать тому. Ввожу помаленьку. Так точно, ждем.
Положил трубку и вздохнул с облегчением.
— Ну, что еще с этим… Взорвались уже на подлете, неподалеку от Лодейного Поля их пораскидало. Минут через шесть должны были от тяги отцепляться и переходить на аэродинамику… Так что с элеронами, или с чем там вы хотели — не проходит, Александр Львович. С другой стороны — в Тюратаме уже тоже чуток надыбали. С момента предполетной техпроверки и до момента взлета — это промежуток минут в двадцать — к кораблю теоретически имели доступ четыре человека. Все — аэродромные техники, народ не случайный. Один отпал сразу — теоретически доступ он имел, но возможностью этой, так сказать, не воспользовался — работал в другом месте. Это подтверждено сразу пятью свидетелями. Все утро он долизывал после капремонта местную поисковую авиетку. Что же касается до трех остальных…
Мягко открылась дверь в конце кабинета. Не та, через которую впустили меня. Вошел невысокий, очень прямо держащийся, очень бледный человек в партикулярном, траурном, в глубине его глаз леденела молчаливая боль. Я вскочил, попытался щелкнуть каблуками хлюпающих туфель. До слез было стыдно за свое разухабистое курортное платье.
— Здравствуйте, князь, — тихо сказал вошедший, протягивая мне руку. Я осторожно пожал. Сердце заходилось от страдания.
— Государь, — проговорил я, — сегодня вместе с вами в трауре вся Россия.
— Это потеря для всей России, не только для меня, — прозвучал негромкий ответ. — Алекс был талантливый и добрый мальчик, ваш тезка, князь…
— Да, государь, — только и нашелся ответить я.
— Иван Вольфович, — произнес император, чуть оборотясь к Ламсдорфу, — вы позволите нам с Александром Львовичем уединиться на полчаса?
— Разумеется, ваше величество. Мне выйти?
— Пустое, — император чуть улыбнулся одними губами. Глаза все равно оставались, как у побитой собаки. — Мы воспользуемся вашей запазушной приемной, — и он сделал мне приглашающий жест к двери, в которую вошел минуту назад.
Там произошла заминка, он пропустил меня вперед — я, растерявшись, едва не споткнулся. Он мягко взял меня за локоть и настойчиво протолкнул в дверь первым.
В этой комнате я никогда не бывал. Она оказалась небольшой — скорее чуланчик, нежели комната, смутно мерцали вдоль стен застекленные стеллажи с книгами, в дальнем от скрытого гардинами, сотрясаемого ливнем окна углу стоял низкий круглый столик с двумя мягкими креслами и сиротливой, девственно чистой пепельницей посредине. Торшер, задумчиво наклонив над столиком тяжелый абажур, бросал вниз желтый сноп укромного света. Император занял одно из кресел, жестом предложил мне сесть в другое. Помолчал, собираясь с мыслями. Достал из брючного кармана массивный серебряный портсигар, открыл и протянул мне.
— Курите, князь, прошу.
Курить не хотелось, но отказаться было бы бестактным. Я взял, он тоже взял, спрятав портсигар, предложил мне огня. Закурил сам. Пальцы у него слегка дрожали. Придвинул пепельницу — ко мне ближе, чем к себе.
— Хороша ли княгиня Елизавета Николаевна? — вдруг спросил он.
— Благодарю, государь, слава богу.[3]
— А дочь… Поля, если не ошибаюсь?
— Не ошибаетесь, государь. Я благополучен.
— Вы еще не известили их о своем возвращении из Тифлиса?
— Не успел, государь.
— Возможно, пока еще и не следует на всякий случай… А! — с досадой на самого себя он взмахнул рукой с сигаретой и оборвал фразу. — Не мое это дело. Как лучше обеспечить успех думаете вы, профессионалы, — помолчал. — Я предложил, чтобы вы, князь, возглавили следствие, по некоторым соображениям, их я раскрою чуть позже. А пока что…
Он глубоко затянулся, задумчиво глядя мне в лицо выпуклыми, тоскующими глазами. Сквозь конус света над столиком, сонно переливая формы, путешествовали дымные амебы.
— Скажите князь. Ведь вы коммунист?
— Имею честь, государь.
— Дает ли вам ваша вера удовлетворение?
— Да.
— Дает ли она вам силы жить?
— Дает, государь.
— Как вы относитесь к другим конфессиям?
— С максимальной доброжелательностью. Мы полагаем, что без веры в какую-то высшую по отношению к собственной персоне ценность человек еще не заслуживает имени человека, он всего лишь чрезвычайно хитрое и очень прожорливое животное. Более того, чем многочисленнее веры — тем разнообразнее и богаче творческая палитра Человечества. Другое дело — как эта высшая ценность влияет на их поведение. Если вера в своего бога, в свой народ, в свой коммунизм или во что-либо еще возвышает тебя, дает силы от души дарить и прощать — да будет славен твой бог, твой народ, твой коммунизм. Если же вера так унижает тебя, что заставляет насиловать и отнимать — грош цена твоему богу, твоему народу, твоему коммунизму.
— Что ж, достойно. Не затруднит ли вас в двух словах рассказать мне, в чем, собственно, состоит ваше учение?
Вот уж к этому я никак не был готов. Пришлось всерьез присосаться к сигарете, потом неторопливо стряхнуть в пепельницу белоснежный пепел.
— Государь, я не теоретик, не схоласт…
— Вы отменный работник и безусловно преданный России человек — этого довольно. Разглагольствования богословов меня всегда очень мало интересовали, вне зависимости от их конфессиальной принадлежности. Теоретизировать можно долго, если теория — твой удел, но в каждодневном биении сердца любая вера сводится к нескольким простым и самым главным словам. Я слушаю, князь.
Я еще помедлил, подбирая слова. Он смотрел ободряюще.
— У всех стадных животных, государь, существуют определенные нормы поведения, направленные на непричинение неоправданного вреда друг другу и на элементарное объединение усилий в совместных действиях. Нормы эти возникают вполне стихийно — так срабатывает в коллективе инстинкт самосохранения. Человеческая этика, в любой из ее разновидностей, является не более чем очередной стадией усложнения этих норм ровно в той мере, в какой человек является очередной стадией усложнения животного мира. Однако индивидуалистический, амбициозный рассудок, возникший у человека волею природы, встал у этих норм на пути. Оттого-то и потребовалось подпирать их разнообразными выдуманными сакральными авторитетами, лежащими как бы вне вида Хомо Сапиенс, как бы выше его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
— Важно было бы установить для начала, что за мина, чье производство, например.
— Вот вы и займитесь… Ох, что ж я, олух старый! — вдруг встрепенулся он. Размахивая пачкой, словно дополнительны плавником-ускорителем, он чуть ли не вприпрыжку вернулся к столу, поднял трубку одного из телефонов и шустро нащелкал трехзначный номер. Внутренний, значит.
— Ламсдорф беспокоит, как велели, — пробубнил он виновато. — Да, прибыл наш князь, уж минут двадцать тому. Ввожу помаленьку. Так точно, ждем.
Положил трубку и вздохнул с облегчением.
— Ну, что еще с этим… Взорвались уже на подлете, неподалеку от Лодейного Поля их пораскидало. Минут через шесть должны были от тяги отцепляться и переходить на аэродинамику… Так что с элеронами, или с чем там вы хотели — не проходит, Александр Львович. С другой стороны — в Тюратаме уже тоже чуток надыбали. С момента предполетной техпроверки и до момента взлета — это промежуток минут в двадцать — к кораблю теоретически имели доступ четыре человека. Все — аэродромные техники, народ не случайный. Один отпал сразу — теоретически доступ он имел, но возможностью этой, так сказать, не воспользовался — работал в другом месте. Это подтверждено сразу пятью свидетелями. Все утро он долизывал после капремонта местную поисковую авиетку. Что же касается до трех остальных…
Мягко открылась дверь в конце кабинета. Не та, через которую впустили меня. Вошел невысокий, очень прямо держащийся, очень бледный человек в партикулярном, траурном, в глубине его глаз леденела молчаливая боль. Я вскочил, попытался щелкнуть каблуками хлюпающих туфель. До слез было стыдно за свое разухабистое курортное платье.
— Здравствуйте, князь, — тихо сказал вошедший, протягивая мне руку. Я осторожно пожал. Сердце заходилось от страдания.
— Государь, — проговорил я, — сегодня вместе с вами в трауре вся Россия.
— Это потеря для всей России, не только для меня, — прозвучал негромкий ответ. — Алекс был талантливый и добрый мальчик, ваш тезка, князь…
— Да, государь, — только и нашелся ответить я.
— Иван Вольфович, — произнес император, чуть оборотясь к Ламсдорфу, — вы позволите нам с Александром Львовичем уединиться на полчаса?
— Разумеется, ваше величество. Мне выйти?
— Пустое, — император чуть улыбнулся одними губами. Глаза все равно оставались, как у побитой собаки. — Мы воспользуемся вашей запазушной приемной, — и он сделал мне приглашающий жест к двери, в которую вошел минуту назад.
Там произошла заминка, он пропустил меня вперед — я, растерявшись, едва не споткнулся. Он мягко взял меня за локоть и настойчиво протолкнул в дверь первым.
В этой комнате я никогда не бывал. Она оказалась небольшой — скорее чуланчик, нежели комната, смутно мерцали вдоль стен застекленные стеллажи с книгами, в дальнем от скрытого гардинами, сотрясаемого ливнем окна углу стоял низкий круглый столик с двумя мягкими креслами и сиротливой, девственно чистой пепельницей посредине. Торшер, задумчиво наклонив над столиком тяжелый абажур, бросал вниз желтый сноп укромного света. Император занял одно из кресел, жестом предложил мне сесть в другое. Помолчал, собираясь с мыслями. Достал из брючного кармана массивный серебряный портсигар, открыл и протянул мне.
— Курите, князь, прошу.
Курить не хотелось, но отказаться было бы бестактным. Я взял, он тоже взял, спрятав портсигар, предложил мне огня. Закурил сам. Пальцы у него слегка дрожали. Придвинул пепельницу — ко мне ближе, чем к себе.
— Хороша ли княгиня Елизавета Николаевна? — вдруг спросил он.
— Благодарю, государь, слава богу.[3]
— А дочь… Поля, если не ошибаюсь?
— Не ошибаетесь, государь. Я благополучен.
— Вы еще не известили их о своем возвращении из Тифлиса?
— Не успел, государь.
— Возможно, пока еще и не следует на всякий случай… А! — с досадой на самого себя он взмахнул рукой с сигаретой и оборвал фразу. — Не мое это дело. Как лучше обеспечить успех думаете вы, профессионалы, — помолчал. — Я предложил, чтобы вы, князь, возглавили следствие, по некоторым соображениям, их я раскрою чуть позже. А пока что…
Он глубоко затянулся, задумчиво глядя мне в лицо выпуклыми, тоскующими глазами. Сквозь конус света над столиком, сонно переливая формы, путешествовали дымные амебы.
— Скажите князь. Ведь вы коммунист?
— Имею честь, государь.
— Дает ли вам ваша вера удовлетворение?
— Да.
— Дает ли она вам силы жить?
— Дает, государь.
— Как вы относитесь к другим конфессиям?
— С максимальной доброжелательностью. Мы полагаем, что без веры в какую-то высшую по отношению к собственной персоне ценность человек еще не заслуживает имени человека, он всего лишь чрезвычайно хитрое и очень прожорливое животное. Более того, чем многочисленнее веры — тем разнообразнее и богаче творческая палитра Человечества. Другое дело — как эта высшая ценность влияет на их поведение. Если вера в своего бога, в свой народ, в свой коммунизм или во что-либо еще возвышает тебя, дает силы от души дарить и прощать — да будет славен твой бог, твой народ, твой коммунизм. Если же вера так унижает тебя, что заставляет насиловать и отнимать — грош цена твоему богу, твоему народу, твоему коммунизму.
— Что ж, достойно. Не затруднит ли вас в двух словах рассказать мне, в чем, собственно, состоит ваше учение?
Вот уж к этому я никак не был готов. Пришлось всерьез присосаться к сигарете, потом неторопливо стряхнуть в пепельницу белоснежный пепел.
— Государь, я не теоретик, не схоласт…
— Вы отменный работник и безусловно преданный России человек — этого довольно. Разглагольствования богословов меня всегда очень мало интересовали, вне зависимости от их конфессиальной принадлежности. Теоретизировать можно долго, если теория — твой удел, но в каждодневном биении сердца любая вера сводится к нескольким простым и самым главным словам. Я слушаю, князь.
Я еще помедлил, подбирая слова. Он смотрел ободряюще.
— У всех стадных животных, государь, существуют определенные нормы поведения, направленные на непричинение неоправданного вреда друг другу и на элементарное объединение усилий в совместных действиях. Нормы эти возникают вполне стихийно — так срабатывает в коллективе инстинкт самосохранения. Человеческая этика, в любой из ее разновидностей, является не более чем очередной стадией усложнения этих норм ровно в той мере, в какой человек является очередной стадией усложнения животного мира. Однако индивидуалистический, амбициозный рассудок, возникший у человека волею природы, встал у этих норм на пути. Оттого-то и потребовалось подпирать их разнообразными выдуманными сакральными авторитетами, лежащими как бы вне вида Хомо Сапиенс, как бы выше его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67