Раненое животное забивается в свою нору, чтобы спокойно зализывать раны. Или умереть в одиночестве. Стремление к одиночеству, в сущности, – постепенное умирание. Смутное желание уйти из Жизни. Ведь нет более полного уединения, чем могила.
Она медленно направилась к дому. Пересекла главную улицу и поплелась по той, боковой, тонувшей во мраке. Безликая улица, которая могла бы быть где угодно – в Софии, на краю света или в этом городе, который ты, проведя в нем столько лет, так и не изучила. Для тебя этот город – зал, огромный и полутемный зал по ту сторону комнаты с тремя стенами.
В краткие мгновения между пируэтами ты смутно видела перед собой зияющее темное и глухое пространство этого напряженно притихшего зала. Кувшины? Чепуха. Это бездна. Роковая бездна, над которой можно взлететь, увлекая за собой людские сердца; вот она – красота… возьмите хоть немного и унесите в свою жизнь. Бездна, над которой можно взлететь, но в которую можно и рухнуть.
И ты рухнула оттого, что тебе не хватает… чего-то, может быть, какого-то пустяка, какой-то особенности в строении этого тощего тела, чего-то в мускулах и сухожилиях… Искусство и мускулы… Оттого, что тебе чего-то не хватает, и оттого, что ты что-то утратила – хладнокровие, дерзость, веру в себя.
Если бы ты послушалась балетмейстера и удовольствовалась партией Одетты, ты справилась бы гораздо лучше. Но ты пожелала другую партию. Ты упросила дать ее тебе тем настойчивым, умоляющим взглядом, которым посмотрела на Мими. Ты не довольствуешься тем, что тебе по силам, ты хочешь невозможного.
Ты хочешь быть Черным лебедем… Тем самым, что пытается сойти за белого, как ты – за настоящую балерину. Но между вами есть разница. Ему это удается, а тебе нет.
Может, Пламен прав и все-таки лучшее из всего – балетный кружок. Будешь учить молодых. Будешь их учить тому, чему сама не научилась – подвигу и искусству.
Она остановилась перед своим подъездом. На этот раз никто не мешал ей войти. Она медленно поднималась по лестнице – три улицы, четыре этажа, ежедневный маршрут. Комната дохнула на нее холодом и застоявшимся запахом табачного дыма и мужского одеколона. Когда у Мими кончался ее одеколон, как назло как раз в последних числах месяца, она брала одеколон у Васко – «Табак», из тех, каким пользуются в дешевых парикмахерских. «Подумаешь, дело большое».
Она включила свет, сняла свое темно-синее пальто и повесила на вешалку. Прошла через всю комнату, не обращая внимания на беспорядок, и присела на кровать. Посидела некоторое время, опустив хилые плечи и скрестив по-старушечьи руки на коленях. Тема вальса из третьего действия все еще звучала у нее в ушах.
Спектакль окончился. Впереди была ночь. И сны. Но прежде, чем увидеть сны, тебе придется снова пройти через боль. И пережить все сначала. И спрашивать себя, в чем же ошибка. И думать, есть ли тут ошибка или, в сущности, и ошибка, и неудача, и крушение – все это логика предначертанного пути.
Если бы был бог, ты предстала бы перед ним, когда придет твой час, и, может, набралась бы храбрости спросить: «За что, господи? Ведь у любого испытания должен быть какой-то смысл». Но бог вряд ли существует, хотя Мими и другого мнения. Но даже если он и есть, он вряд ли будет заниматься балетом.
И что из того, если крушение – неизбежный конец предначертанного пути? Что еще остается тебе, кроме как идти по этому пути и карабкаться, изнемогая от усталости, по нескончаемой крутизне. Что, если не считать возможности остановиться и отказаться, подобно стольким другим.
Отказаться, осознав свое бессилие, – это самое ужасное. Нет ничего ужаснее, чем отказаться от подвига, даже если знаешь, что ничего у тебя не выйдет. Лучше бессмысленно карабкаться на эту невероятно крутую гору, непрерывно скользя, карабкаться, несмотря на препятствия и неудачи, тоску и неудовлетворенность, экзерсисы и маленькие роли, леденящий холод одиночества и резкий ветер неприязни, вырываться из этого всего и взбираться, чтобы снова тотчас же натыкаться на то же самое и снова вырываться и снова взбираться, устремляясь вперед и вперед в своем порыве, в своем движении туда – к сиянию далекого небосклона, к вершине, которой, ты знаешь, тебе никогда не достичь.
Она устало поднялась и сделала несколько шагов к проигрывателю. Хотела его включить, но передумала. Какой смысл включать, если тот, другой, проигрыватель и без того играет у тебя в голове и тема вальса из третьего действия все еще звучит в твоих ушах. Она звучала все время, но теперь в ней появилось что-то дразнящее и наглое, как усмешка. Словно какой-то холодный и враждебный голос исполнял пародию на прекрасную музыку. Как те враждебные силы, которые, сковав тебя в своих холодных объятиях, заставили превратить в пародию прекрасный танец. Эта вечная безликая и враждебная сила, становящаяся на твоем пути, могучая и коварная сила, которой ты все же отказываешься подчиниться.
Она вернулась в свой угол и снова села на кровать, опустив голову и скрестив руки на коленях, как делают старухи.
Единственное утешение – твое упорство, это хоть что-то надежное, его-то никто у тебя не отнимет. Она понимала: что бы ни случилось и как бы ни было уже поздно, она не откажется и не остановится, а будет карабкаться дальше, и это была ее последняя вера, горестная вера тех, кто упорно ползет по крутому подъему, ползет отчаянно, без надежды, потому что знает, что вершины никогда не достичь.
Будешь ползти, стискивать зубы и плакать.
Плакать она могла, только когда Мими решала наконец отложить роман и погасить свет. Очень глупое занятие. Не читать романы, как Мими, а плакать, как она. Днем она никогда не роптала, не ныла, не жаловалась и по привычке копила все в себе. И когда накопится столько горечи, разве можно не излить ее одним-единственным способом, каким бы бесполезным он ни был. Могла ли она не излить ее, хотя бы чтобы освободить место для новой порции.
Она поворачивалась на левый бок, к стене, хотя отец когда-то, очень давно, говорил ей, что нельзя спать на левом боку, потому что так давишь на сердце. Может быть, она действительно давила на него, но и без того на сердце у нее была такая тяжесть, что, чуть больше эта тяжесть или чуть меньше, уже не имело значения. Она поворачивалась на левый бок к стене и зарывалась лицом в подушку, чтобы Мими не слышала, как она плачет. Она лежала, зарывшись головой в подушку, и плакала, но не так, как ей хотелось, – громко, навзрыд, как когда-то, вволю, чтобы облегчить душу, а плакала все так же украдкой, сдерживаясь и не позволяя прорываться рыданиям, плакала и мочила слезами подушку. Так сильно мочила ее, что наволочку слева всегда украшало желтое пятно.
Из-за этой Мими нельзя даже спокойно выплакаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Она медленно направилась к дому. Пересекла главную улицу и поплелась по той, боковой, тонувшей во мраке. Безликая улица, которая могла бы быть где угодно – в Софии, на краю света или в этом городе, который ты, проведя в нем столько лет, так и не изучила. Для тебя этот город – зал, огромный и полутемный зал по ту сторону комнаты с тремя стенами.
В краткие мгновения между пируэтами ты смутно видела перед собой зияющее темное и глухое пространство этого напряженно притихшего зала. Кувшины? Чепуха. Это бездна. Роковая бездна, над которой можно взлететь, увлекая за собой людские сердца; вот она – красота… возьмите хоть немного и унесите в свою жизнь. Бездна, над которой можно взлететь, но в которую можно и рухнуть.
И ты рухнула оттого, что тебе не хватает… чего-то, может быть, какого-то пустяка, какой-то особенности в строении этого тощего тела, чего-то в мускулах и сухожилиях… Искусство и мускулы… Оттого, что тебе чего-то не хватает, и оттого, что ты что-то утратила – хладнокровие, дерзость, веру в себя.
Если бы ты послушалась балетмейстера и удовольствовалась партией Одетты, ты справилась бы гораздо лучше. Но ты пожелала другую партию. Ты упросила дать ее тебе тем настойчивым, умоляющим взглядом, которым посмотрела на Мими. Ты не довольствуешься тем, что тебе по силам, ты хочешь невозможного.
Ты хочешь быть Черным лебедем… Тем самым, что пытается сойти за белого, как ты – за настоящую балерину. Но между вами есть разница. Ему это удается, а тебе нет.
Может, Пламен прав и все-таки лучшее из всего – балетный кружок. Будешь учить молодых. Будешь их учить тому, чему сама не научилась – подвигу и искусству.
Она остановилась перед своим подъездом. На этот раз никто не мешал ей войти. Она медленно поднималась по лестнице – три улицы, четыре этажа, ежедневный маршрут. Комната дохнула на нее холодом и застоявшимся запахом табачного дыма и мужского одеколона. Когда у Мими кончался ее одеколон, как назло как раз в последних числах месяца, она брала одеколон у Васко – «Табак», из тех, каким пользуются в дешевых парикмахерских. «Подумаешь, дело большое».
Она включила свет, сняла свое темно-синее пальто и повесила на вешалку. Прошла через всю комнату, не обращая внимания на беспорядок, и присела на кровать. Посидела некоторое время, опустив хилые плечи и скрестив по-старушечьи руки на коленях. Тема вальса из третьего действия все еще звучала у нее в ушах.
Спектакль окончился. Впереди была ночь. И сны. Но прежде, чем увидеть сны, тебе придется снова пройти через боль. И пережить все сначала. И спрашивать себя, в чем же ошибка. И думать, есть ли тут ошибка или, в сущности, и ошибка, и неудача, и крушение – все это логика предначертанного пути.
Если бы был бог, ты предстала бы перед ним, когда придет твой час, и, может, набралась бы храбрости спросить: «За что, господи? Ведь у любого испытания должен быть какой-то смысл». Но бог вряд ли существует, хотя Мими и другого мнения. Но даже если он и есть, он вряд ли будет заниматься балетом.
И что из того, если крушение – неизбежный конец предначертанного пути? Что еще остается тебе, кроме как идти по этому пути и карабкаться, изнемогая от усталости, по нескончаемой крутизне. Что, если не считать возможности остановиться и отказаться, подобно стольким другим.
Отказаться, осознав свое бессилие, – это самое ужасное. Нет ничего ужаснее, чем отказаться от подвига, даже если знаешь, что ничего у тебя не выйдет. Лучше бессмысленно карабкаться на эту невероятно крутую гору, непрерывно скользя, карабкаться, несмотря на препятствия и неудачи, тоску и неудовлетворенность, экзерсисы и маленькие роли, леденящий холод одиночества и резкий ветер неприязни, вырываться из этого всего и взбираться, чтобы снова тотчас же натыкаться на то же самое и снова вырываться и снова взбираться, устремляясь вперед и вперед в своем порыве, в своем движении туда – к сиянию далекого небосклона, к вершине, которой, ты знаешь, тебе никогда не достичь.
Она устало поднялась и сделала несколько шагов к проигрывателю. Хотела его включить, но передумала. Какой смысл включать, если тот, другой, проигрыватель и без того играет у тебя в голове и тема вальса из третьего действия все еще звучит в твоих ушах. Она звучала все время, но теперь в ней появилось что-то дразнящее и наглое, как усмешка. Словно какой-то холодный и враждебный голос исполнял пародию на прекрасную музыку. Как те враждебные силы, которые, сковав тебя в своих холодных объятиях, заставили превратить в пародию прекрасный танец. Эта вечная безликая и враждебная сила, становящаяся на твоем пути, могучая и коварная сила, которой ты все же отказываешься подчиниться.
Она вернулась в свой угол и снова села на кровать, опустив голову и скрестив руки на коленях, как делают старухи.
Единственное утешение – твое упорство, это хоть что-то надежное, его-то никто у тебя не отнимет. Она понимала: что бы ни случилось и как бы ни было уже поздно, она не откажется и не остановится, а будет карабкаться дальше, и это была ее последняя вера, горестная вера тех, кто упорно ползет по крутому подъему, ползет отчаянно, без надежды, потому что знает, что вершины никогда не достичь.
Будешь ползти, стискивать зубы и плакать.
Плакать она могла, только когда Мими решала наконец отложить роман и погасить свет. Очень глупое занятие. Не читать романы, как Мими, а плакать, как она. Днем она никогда не роптала, не ныла, не жаловалась и по привычке копила все в себе. И когда накопится столько горечи, разве можно не излить ее одним-единственным способом, каким бы бесполезным он ни был. Могла ли она не излить ее, хотя бы чтобы освободить место для новой порции.
Она поворачивалась на левый бок, к стене, хотя отец когда-то, очень давно, говорил ей, что нельзя спать на левом боку, потому что так давишь на сердце. Может быть, она действительно давила на него, но и без того на сердце у нее была такая тяжесть, что, чуть больше эта тяжесть или чуть меньше, уже не имело значения. Она поворачивалась на левый бок к стене и зарывалась лицом в подушку, чтобы Мими не слышала, как она плачет. Она лежала, зарывшись головой в подушку, и плакала, но не так, как ей хотелось, – громко, навзрыд, как когда-то, вволю, чтобы облегчить душу, а плакала все так же украдкой, сдерживаясь и не позволяя прорываться рыданиям, плакала и мочила слезами подушку. Так сильно мочила ее, что наволочку слева всегда украшало желтое пятно.
Из-за этой Мими нельзя даже спокойно выплакаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28