– Стой! – выкрикнул неожиданно Буба.
Бегемот остановился, прижав разводной ключ к животу всеми четырьмя лапами.
– Стой! – повторил Буба. – Так не годится!
Он шепнул что-то на ухо Трезвяку. Тот куда-то убежал, прихватив с собой Джила и Хреноредьева. Через пару минут они приволокли старую перекособоченную, оставшуюся, наверное, еще с позапрошлого века трибуну, выкрашенную в бордовый цвет. И поставили ее посреди площади.
– Уф-ф! Едрит ее через колоду, тяжеленная! – прокомментировал события Хреноредьев. – Несерьезно все это!
Трибуна имела метра три в ширину, два в высоту и полтора в глубину. Больше пяти человек поместиться на ней не смогло бы при всем желании. Но Буба и не собирался впихивать на нее всех. Он прислонил папашу Пуго к передку трибуны. Сам забрался наверх.
– Не-е, едрена колокольня, – проворчал снизу Хреноредьев, – так не пойдет, так нескромно как-то!
Буба сморкнулся в него сверху из одной ноздри, но не попал, инвалид был увертлив.
– Граждане! – возопил Буба. – Соотечественники! Труженики!
Хозяйки как-то одновременно, кучкой сдвинулись с места и подобрались поближе к выступающему. Стекался и прочий народец, в основном, калеченный или малолетний.
– В эту торжественную для всех для нас минуту...
– По-моему, он чего-то не то говорит, – прошептала дура Мочалкина на ухо Трезвяку.
Тот хотел поддакнуть. Но не решился, мало ли чего, времена какие-то смутные пошли, еще настучит кто, что языки слишком длинные у некоторых.
– ...все как один, миром, выйдем мы на площадь и покаемся! Нам есть в чем каяться, собратья, на всех на нас лежит великий грех, тяжкий и неискупный. Мы подняли руку на самое... на самое святое!
– Эй, Буба! – выкрикнул кто-то из толпы. – Ты трепись, да не затрепывайся! На кого это мы все руку подняли! Чего болтаешь! Какой такой грех?!
– Точно, охренел Чокнутый!
– Я те щя дам, охренел, я те, ядрена вошь, щя покажу! – взвился взбалмошный Хреноредьев. – Ты у мене забудешь, как оскорблять честных людей!
На этот раз успокоительного инвалиду прописал Длинный Джил – он просто прихватил крикуна за горло, и тот покорно смолк.
– Нет! Нет, собратья!!! Все покаемся, все до единого! На колени! На колени, я говорю, олухи! С места не сойдем, пока прощения нам не будет! До второго пришествия простоим!
– Гы-ы, гы-ы! – радовался внизу папаша Пуго.
– Все как один!
Буба вдруг осекся. Выпучил глаза.
Он вспомнил про Бегемота Коко.
Тот стоял с разинутым ртом у башни. Разводной ключ валялся под ногами Бегемота, в пыли. По щекам у сентиментального Коко текли слезы.
– Ты чего хавало раззявил?! – завизжал Буба с трибуны. – Болван! Негодяй! Предатель! А ну, стучи, дегенерат! Я для кого говорю, ублюдок паршивый!
Перепуганный Коко подхватил ключ и принялся со всей силы колотить по железному боку башни. В жутком грохоте потонули яростные вопли Бубы Чокнутого и неожиданные, громкиг рукоплескания толпы. Многие уже стояли на коленях, но и они хлопали.
Доходяга Трезвяк спрятался за трибуну. Ему было не просто страшно, на него вдруг повеяло ужасом – сейчас придут они, и все будет кончено!
Папаша Пуго стоял на полусогнутых в луже, которую он сам и наделал перед трибуной, и с чувством ударял одной огромной ладонью о другую не менее огромную ладонь. Кто-то из малышни подбежал к нему и, подпрыгнув что было мочи, водрузил на лысоватую голову папаши большой и красивый венок, сплетенный из валявшихся тут же на площади обрывков проволоки, каких-то прозрачных трубочек и прочего мусора.
– Гы-ы-ы!!! – рев папаши Пуго перекрыл все звуки. Это был звездный час обходчика-передовика. – Гыы-ы-ы!!!
На такой восторженный рев нельзя было не откликнуться. Но туристы не откликнулись и на него.
У Бегемота Коко уже онемели все четыре руки, но он продолжал наколачивать по железу. Он совершенно оглох от грохота и не слышал диких воплей Бубы.
А тот орал как никогда в жизни:
– Хва-а-атит!!! Га-ад!! Остановись, своло-очь!!!
Кончилось тем, что Буба свалился с трибуны прямо на папашу Пуго. Но тот не расстроился и не обиделся. Он привлек Чокнутого к себе, обхватил огромными горилльими ручищами и принялся лобызать – со всей братской и товарищеской страстью, с искренним и неукротимым желанием поведать о своих пылких чувствах...
А Хитрый Пак сидел в засаде и выжидал. Он выбрал самое удобное место – за мусорным бачком, который стоял в ряду таких же собратьев значительно левее трибуны, но зато напротив люка. Лучшей точки было и не найти.
Паку надоело бояться. И он решил, что прикончит любого, кто высунется из люка. Пусть только попробуют! Он им всем даст жару! Ну, а если и его пришлепнут, значит, так тому и быть, судьбы не минуешь.
С минуты на минуту должен был подоспеть Гурыня-предатель. Его хлебом не корми, баландой не накачивай, дай в заварухе какой поучаствовать. Но что странно, каких бы приключений ни искал Гурыня на свою собственную задницу, куда бы он ни совался, всегда из воды сухим выходил! Другое дело – это дурачье, что выдуривается на площади. Пак поглядывал на народец с презрением. Быдло! Простофили! На коленях о прощении молят! Сейчас, прямо, дадут им прощения! Как бы не так!
– Ну че, падла? – прошипело из-за плеча.
Пак даже вздрогнул, не ожидал он, что Гурыня подкрадется столь незаметно.
– Че они, суки, выкобениваются, а?!
– Заткнись! – оборвал Гурыню Пак. – Гляди!
Папаша Пуго все-таки сломался, не выдержал огромного напряжения и рухнул в собственную лужу. Уснул мертвецким пьяным сном.
Но от Бубы Чокнутого не так-то просто было отделаться. Он приказал принести веревки, и папашу, бесчувственного и счастливого во сне, подняли. Веревки обвязали вокруг кистей, концы забросили на трибуну, подтянули тело, закрепили концы. Теперь знатный обходчик висел на веревках, едва касаясь почвы ногами и мерно покачивая из стороны в сторону своей головой с реденькой рыжей шерсткой. В обрамлении пышного венка эта голова – пускай не мыслителя и философа, не поэта и художника, а простого труженика – выглядела внушительно, даже как-то аристократически.
А Буба не мог остановиться. Проповедь захватила его, понесла. И казалось, что вовсе не Буба Чокнутый вещает с трибуны простому люду, а некий грозный и всевидящий небесный страж, спустившийся на землю и поучающий заблудших.
– Не будет прощения! Ибо грехи столь велики и неискупимы, что прежде гора взлетит к небу и оживут статуи, чем снизойдет на вас благодать!!! Ниц! Падайте ниц! Уткните свои поганые рожи в землю, в навоз, задохнитесь в нем, захлебнитесь! И пусть это покажется вам раем по сравнению с теми муками, которые ожидают вас впереди...
– И все-таки, по-моему, он чего-то не то говорит, – выражала свои сомнения Трезвяку Мочалкина.
Трезвяк думал, что смываться поздно. Что это конец!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27