роман
Она проснулась от собственного крика. Во сне кто-то гнался за нею, и Ксения, задыхаясь и обмирая, металась по выбеленной лунным светом улице с косыми и неподвижными тенями, проваливаясь в сугробы, лезла через прясла огородов, мчалась по дну черного оврага и уже не надеялась спастись...
Еще какое-то время Ксения, медленно освобождаясь от пережитого страха, не понимала, где она, и, только разглядев обледенелые, в снежных узорах окна, облегченно вздох-пула — у себя, в родной избе, в Черемшанке.
Вчера она сбежала сюда из районного городка. В сумерки, завидев подходившего к дому Анохина, Ксения набросила на плечи шубейку, схватила теплый платок, выскочила во двор и, отодрав доску в заборе, выбралась на соседнюю улицу.
Нет, она не хотела видеть теперь Иннокентия. Ей стало противно в нем все — и постоянное выражение покорности на лице, и младенчески-розовые, выбритые до глянца щеки, и невозмутимо-ровный голос, и то, как он разговаривал с нею, точно с малым ребенком, заранее прощая любые капризы.
Сочилась в окна рассветная муть, в горенке как дым плавал полумрак, снаружи не доносилось ни звука — Черемшанка еще спала, укутанная в пухлые сугробы. На топчане, обхватив мягкую подушку, сонно посапывала Засена. Счастливица! Спит, словно в мире нет никаких тревог и забот. Ей и невдомек, что не сегодня завтра что-то должно решиться не только в судьбе Черемшанки, но и в том, как будет жить здесь сама Васена. Ведь то, что случилось на последнем собрании, не пройдет бесследно ни для кого!
Конечно, Ксения не недала особых похвал, однако думала, что ей будут хотя бы благодарны за находчивость,— ведь она в такой ответственный момент не растерялась, за-
щитила доброе имя райкома. Но Коробин, вызвав ее к себе, даже не пригласив сесть, не выслушав, сухо объявил: «Сдавайте дела! После такого политического скандала мы не можем больше держать вас инструктором райкома! Вопрос о вашей партийной ответственности решим на ближайшем бюро».
Ксения не стала оправдываться и ушла, раздавленная чудовищной несправедливостью, словно обкраденная в чем-то самом дорогом, чем она жила и дышала. Больше всего ее угнетало то, что она бессильна была доказать секретарю свою правоту, и все дни ждала: вот-вот позовут в райком и скажут, что она ни в чем не виновата, просто Коробин погорячился, потому что был односторонне информирован, введен в заблуждение... Но прошла неделя, другая, месяц, а о ней как будто забыли совсем. Правда, Иннокентий каждый день твердил, что ей нужно набраться терпения, скоро все выяснится, ее восстановят на работе. Все дело теперь за комиссией, которой было поручено обследовать черемшанский колхоз, и хотя он сам ее возглавляет, по не может пока добиться согласия Мажарова поставить свою подпись под общей докладной... Мало того что не захотел подписать докладную, так еще требует, чтобы прокуратура провела полную ревизию всех дел в колхозе!.. Но Ксения уже не верила Иннокентию ни в чем, не верила, что Коробину мешает какой-то там Мажаров, живущий без году неделю в районе, и все, что томило ее целый месяц, теперь нависало предчувствием слепой, неотвратимой беды... У кого же ей искать совета и поддержки, в отчаянии думала она, как жить дальше?
Переезд родных в Черемшанку не облегчил ее участи, не рассеял тревоги — среди своих она чувствовала себя еще более потерянной и одинокой. Занятые будничной суетой, они проявляли к ней обидное безразличие. Виной всему была, конечно, обычная житейская неустроенность, но от сознания этого Ксении не было легче.
Прошло ужо больше месяца, как семья вернулась под крышу родной избы, когда-то оставленной на разор и запустение; все старались навести в пей уют и чистоту, но в избе по-прежиему было пусто, голо и зябко, как в необжитом помещении. Со стен содрали остатки старых обоев, поскребли голиком бревна, помыли, но проконопатить заново было нечем, и за ночь избу выстуживало так, что в углах проступала белая, как соль, изморозь, а на одинарных рамах, точно наплывы па березах, нарастали ледяные пласты. Когда затапливали печь, все начинало отпотевать
и слезиться. К подоконникам с двух сторон подвешивали бутылки, чтобы в них стекала по тряпочкам талая вода, на полу, не просыхая, стояли целые лужи, и мать бросала в них всякое тряпье. Избу словно не любили, не обихаживали, как прежде. Может быть, отвыкли от родного крова или не желали мириться с отсутствием тех простых удобств, какие имелись в заводском общежитии. Там вроде тоже ценить было нечего — барак как все бараки: серый, длинный, с тесными комнатушками, общей кухней в конце сумрачного коридора, но зато в каждой каморке стояла теплая батарея, на кухне ровно гудели газовые плиты, из крана лилась чистая вода. Хотя люди и относились к своему жилью как к чему-то временному, потому что постепенно перебирались в новые каменные дома и жили в бараке, как на перепутье к лучшей жизни, однако заводили цветы па подоконниках, вешали тюлевые занавеси, красили полы и даже покупали добротную мебель. Через год-полтора Яранцевы тоже перебрались бы в настоящую городскую квартиру из трех комнат, если бы всех не взбаламутил Роман и не уговорил вернуться в Черемшанку... А тут с утра нужно было топить печь, колоть дрова, таскать воду из колодца, а вечером сидеть при вонючей керосиновой лампе — ни почитать как следует, ни послушать радио, точно жили на вокзале захолустной станции в ожидании пересадки и все истомились в ожидании поезда, который почему-то не приходил...
Братья чуть свет уходили в мастерскую, вкатывали под ветхий навее очередной трактор и мучились с ним: не хватало запасных частей, работали на износившихся станках, нередко останавливался движок. Вечером, возвратяеь из мастерской, Никодим и Роман до глубокой ночи стучали в доме — то делали прируб для Никодима с Клавдией, то сбивали на скорую руку сени, то перекладывали дымившую печь. Васена допоздна пропадала в клубе, Клавдия, приехавшая наконец из города, когда Никодим пригрозил ей, что сможет тут прожить и один, бродила как неприкаянная по избе, вызывая у всех раздражение тем, что бездельничала, точно еще надеялась, что муж одумается и они уедут отсюда. А мать за день даже не успевала присесть, стараясь навести хоть какой-нибудь порядок, суетилась у печки, чтобы сготовить что-то на такую ораву.
Ксения, помыв посуду и подметя избу, уединялась в горенку, пугливо и мнительно прислушиваясь к самой себе, испытывая чувство человека, который заночевал один в пустом доме и подозрительно ловит любой шорох
и скрип, страшась неизвестно чего... Она боялась и уже хотела, чтобы мать заметила то, что начинало бросаться в глаза посторонним людям, на улице. Изредка она ловила на себе испытующе-любопытные взгляды и брезгливо отворачивалась, стыдясь чужой назойливости и внимания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
Она проснулась от собственного крика. Во сне кто-то гнался за нею, и Ксения, задыхаясь и обмирая, металась по выбеленной лунным светом улице с косыми и неподвижными тенями, проваливаясь в сугробы, лезла через прясла огородов, мчалась по дну черного оврага и уже не надеялась спастись...
Еще какое-то время Ксения, медленно освобождаясь от пережитого страха, не понимала, где она, и, только разглядев обледенелые, в снежных узорах окна, облегченно вздох-пула — у себя, в родной избе, в Черемшанке.
Вчера она сбежала сюда из районного городка. В сумерки, завидев подходившего к дому Анохина, Ксения набросила на плечи шубейку, схватила теплый платок, выскочила во двор и, отодрав доску в заборе, выбралась на соседнюю улицу.
Нет, она не хотела видеть теперь Иннокентия. Ей стало противно в нем все — и постоянное выражение покорности на лице, и младенчески-розовые, выбритые до глянца щеки, и невозмутимо-ровный голос, и то, как он разговаривал с нею, точно с малым ребенком, заранее прощая любые капризы.
Сочилась в окна рассветная муть, в горенке как дым плавал полумрак, снаружи не доносилось ни звука — Черемшанка еще спала, укутанная в пухлые сугробы. На топчане, обхватив мягкую подушку, сонно посапывала Засена. Счастливица! Спит, словно в мире нет никаких тревог и забот. Ей и невдомек, что не сегодня завтра что-то должно решиться не только в судьбе Черемшанки, но и в том, как будет жить здесь сама Васена. Ведь то, что случилось на последнем собрании, не пройдет бесследно ни для кого!
Конечно, Ксения не недала особых похвал, однако думала, что ей будут хотя бы благодарны за находчивость,— ведь она в такой ответственный момент не растерялась, за-
щитила доброе имя райкома. Но Коробин, вызвав ее к себе, даже не пригласив сесть, не выслушав, сухо объявил: «Сдавайте дела! После такого политического скандала мы не можем больше держать вас инструктором райкома! Вопрос о вашей партийной ответственности решим на ближайшем бюро».
Ксения не стала оправдываться и ушла, раздавленная чудовищной несправедливостью, словно обкраденная в чем-то самом дорогом, чем она жила и дышала. Больше всего ее угнетало то, что она бессильна была доказать секретарю свою правоту, и все дни ждала: вот-вот позовут в райком и скажут, что она ни в чем не виновата, просто Коробин погорячился, потому что был односторонне информирован, введен в заблуждение... Но прошла неделя, другая, месяц, а о ней как будто забыли совсем. Правда, Иннокентий каждый день твердил, что ей нужно набраться терпения, скоро все выяснится, ее восстановят на работе. Все дело теперь за комиссией, которой было поручено обследовать черемшанский колхоз, и хотя он сам ее возглавляет, по не может пока добиться согласия Мажарова поставить свою подпись под общей докладной... Мало того что не захотел подписать докладную, так еще требует, чтобы прокуратура провела полную ревизию всех дел в колхозе!.. Но Ксения уже не верила Иннокентию ни в чем, не верила, что Коробину мешает какой-то там Мажаров, живущий без году неделю в районе, и все, что томило ее целый месяц, теперь нависало предчувствием слепой, неотвратимой беды... У кого же ей искать совета и поддержки, в отчаянии думала она, как жить дальше?
Переезд родных в Черемшанку не облегчил ее участи, не рассеял тревоги — среди своих она чувствовала себя еще более потерянной и одинокой. Занятые будничной суетой, они проявляли к ней обидное безразличие. Виной всему была, конечно, обычная житейская неустроенность, но от сознания этого Ксении не было легче.
Прошло ужо больше месяца, как семья вернулась под крышу родной избы, когда-то оставленной на разор и запустение; все старались навести в пей уют и чистоту, но в избе по-прежиему было пусто, голо и зябко, как в необжитом помещении. Со стен содрали остатки старых обоев, поскребли голиком бревна, помыли, но проконопатить заново было нечем, и за ночь избу выстуживало так, что в углах проступала белая, как соль, изморозь, а на одинарных рамах, точно наплывы па березах, нарастали ледяные пласты. Когда затапливали печь, все начинало отпотевать
и слезиться. К подоконникам с двух сторон подвешивали бутылки, чтобы в них стекала по тряпочкам талая вода, на полу, не просыхая, стояли целые лужи, и мать бросала в них всякое тряпье. Избу словно не любили, не обихаживали, как прежде. Может быть, отвыкли от родного крова или не желали мириться с отсутствием тех простых удобств, какие имелись в заводском общежитии. Там вроде тоже ценить было нечего — барак как все бараки: серый, длинный, с тесными комнатушками, общей кухней в конце сумрачного коридора, но зато в каждой каморке стояла теплая батарея, на кухне ровно гудели газовые плиты, из крана лилась чистая вода. Хотя люди и относились к своему жилью как к чему-то временному, потому что постепенно перебирались в новые каменные дома и жили в бараке, как на перепутье к лучшей жизни, однако заводили цветы па подоконниках, вешали тюлевые занавеси, красили полы и даже покупали добротную мебель. Через год-полтора Яранцевы тоже перебрались бы в настоящую городскую квартиру из трех комнат, если бы всех не взбаламутил Роман и не уговорил вернуться в Черемшанку... А тут с утра нужно было топить печь, колоть дрова, таскать воду из колодца, а вечером сидеть при вонючей керосиновой лампе — ни почитать как следует, ни послушать радио, точно жили на вокзале захолустной станции в ожидании пересадки и все истомились в ожидании поезда, который почему-то не приходил...
Братья чуть свет уходили в мастерскую, вкатывали под ветхий навее очередной трактор и мучились с ним: не хватало запасных частей, работали на износившихся станках, нередко останавливался движок. Вечером, возвратяеь из мастерской, Никодим и Роман до глубокой ночи стучали в доме — то делали прируб для Никодима с Клавдией, то сбивали на скорую руку сени, то перекладывали дымившую печь. Васена допоздна пропадала в клубе, Клавдия, приехавшая наконец из города, когда Никодим пригрозил ей, что сможет тут прожить и один, бродила как неприкаянная по избе, вызывая у всех раздражение тем, что бездельничала, точно еще надеялась, что муж одумается и они уедут отсюда. А мать за день даже не успевала присесть, стараясь навести хоть какой-нибудь порядок, суетилась у печки, чтобы сготовить что-то на такую ораву.
Ксения, помыв посуду и подметя избу, уединялась в горенку, пугливо и мнительно прислушиваясь к самой себе, испытывая чувство человека, который заночевал один в пустом доме и подозрительно ловит любой шорох
и скрип, страшась неизвестно чего... Она боялась и уже хотела, чтобы мать заметила то, что начинало бросаться в глаза посторонним людям, на улице. Изредка она ловила на себе испытующе-любопытные взгляды и брезгливо отворачивалась, стыдясь чужой назойливости и внимания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111