«Я хочу поговорить с ними о литературе, – пожаловалась она, – но они ни о чем другом не могут, кроме политики, работы Джимми, моих переживаний, подвала». Я закрыл глаза. Прости, прости ее, Господи, мысленно воззвал я. «Бывает, приходят чилийцы, еще аргентинцы. Я сейчас беру деньги за интервью. Пусть платят – или я ничего не скажу. Но никогда, ничего, даже за все золото мира – тем, кто приходил на мои вечеринки. Могу поклясться». – «Вы знали о том, чем занимался Джимми?» – «Да, падре». – «Вы сожалеете об этом?» – «Как и все, падре». Я почувствовал, что мне не хватает воздуха. Поднялся и открыл окно. При этом рукава моего жакета запачкались пылью. Потом она стала рассказывать историю со своим домом. Насколько я понял, земля эта ей не принадлежала, и настоящие хозяева, евреи, находившиеся в эмиграции более двадцати лет, предъявили ей иск. Поскольку у нее не было денег на хороших адвокатов, она была уверена, что проиграет дело. Хозяева намечали снести все и построить новое здание. «Так что от моего дома, – произнесла Мария Каналес, – не останется и следа». Я посмотрел на нее с грустью и сказал, что, может быть, и к лучшему, что она еще молода, что, слава богу, не оказалась вовлеченной ни в какой процесс по преступлениям диктатуры, что еще не поздно начать все сначала с детьми где-нибудь в другом месте. «А моя литературная карьера?» – вызывающим тоном спросила она. «Да Христос с вами, берите псевдоним,not deplume, как – говорят французы». Она посмотрела так, словно я ее оскорбил. Потом улыбнулась: «Хотите осмотреть подвал?» Я чуть было не влепил ей пощечину, но вместо этого сел и отрицательно помотал головой. Закрыл глаза. «Через несколько месяцев это уже будет невозможно», – настаивала она. По тону ее голоса и теплому дыханию почувствовал, что она близко наклонилась ко мне. Еще раз покачал головой. «Дом снесут, подвал порушат. Там один из сотрудников Джимми прикончил испанца, работника ЮНЕСКО. А сам Джимми забил до смерти Сесилию Санчес Поблете. Бывало, мы смотрели телевизор с детьми, а свет вдруг на время выключался. Никаких криков мы не слышали, только свет иногда разом мерк, а потом загорался снова. Так вы пойдете смотреть подвал?» Я поднялся, прошелся по гостиной, в которой когда-то собирались писатели моей родины, артисты, скромные подмастерья культуры, и отрицательно помотал головой. «Я пойду, Мария, мне нужно идти», – сказал я. А она невпопад безудержно расхохоталась. Или это было лишь мое воображение. Стоя на крыльце (уже опускался вечер), она взяла меня за руку, будто вдруг ей стало страшно оставаться одной в этом обреченном доме. Я сжал ее кисть и посоветовал молиться. Но я чувствовал себя разбитым, и слова прозвучали как-то неубедительно. «Больше, чем я уже молюсь, молиться невозможно», – ответила она. «Попробуйте, Мария, попробуйте, делайте это во имя детей». Она вдохнула пригородный воздух Сантьяго, хранивший привкус подступающих сумерек. Потом взглянула вокруг – спокойная, серьезная и по-своему твердая духом – на особняк, подъезд, площадку, где когда-то парковались машины, на красный велосипед, деревья, фунтовую тропинку, решетки, закрытые окна – только одно было открыто мною, – звезды, которые уже зажигались в вышине, и сказала: «Вот как делалась литература в Чили». Я склонил голову в знак прощания и ушел. По пути в город думал над ее словами. Так делается литература в Чили, но не только в Чили – в Аргентине и Мексике, в Гватемале и Уругвае, в Испании, Франции, Германии, в зеленой Англии и веселой Италии. Так делается литература. Или то, что мы, чтобы нас не выбросили на свалку, называем литературой. Потом я снова стал напевать: дерево Иуды, дерево Иуды, и мой автомобиль вновь въехал в тоннель времени – огромное устройство по перемалыванию его бесконечной массы. Мне вспомнился день, когда умер Фэрвелл. Похороны были чистенькими и скромными, как он того и хотел. Когда я остался один в его доме, один перед библиотекой Фэрвелла, я спросил у своей совести (это был, конечно, риторический вопрос), почему с нами случилось то, что в конце концов случилось. И не нашел ответа. Я подошел к одному из огромных шкафов и тронул кончиками пальцев корешки томов. Кто-то шелохнулся в углу. Я вздрогнул всем телом. Приблизившись, увидел, что это одна из его подруг-старушенций, которая случайно здесь заснула. Мы вышли из дома, взявшись под руки. Во время похорон, пока проезжали промороженными улицами, я спросил кого-то, где Фэрвелл. «Он в гробу», – ответили молодые люди, шедшие впереди. «Дураки», – рассердился я, но их уже не было, они испарились. А сейчас больной – это я. Кровать мою крутит быстрый поток. Если бы вода запенилась, я бы знал, что смерть уже близка. Но поток просто быстр, так что надежда у меня еще есть. Уже давно тот поседевший юнец помалкивает. Уже не язвит ни на мой счет, ни насчет других писателей. Есть ли какой-нибудь выход? Так делается литература в Чили, так делается великая литература Запада. «Вбей себе это в голову», – твержу я ему. Поседевший юнец, то, что от него осталось, шевелит губами, произнося еле слышное «нет». Я силой своего ума его останавливаю. Или это делает госпожа история. Что может одиночка по сравнению с госпожой историей? Тот поседевший юнец всегда был одиночкой, а я всегда уважал историю. Я опираюсь на локоть и ищу его глазами. Вижу только мои книги, стены спальни, окно из полумрака в свет. Сейчас я смогу подняться и начать жить сызнова: занятия, критические статьи. Мне хотелось бы написать о каком-нибудь новом французском романе. Но нет сил. Есть ли какой-нибудь выход? Однажды после смерти Фэрвелла я отправился в компании друзей в его усадьбу, в старый L?-bas, это была попытка сентиментального путешествия, о чем я пожалел, как только мы прибыли на место. Отправился походить по полям, которые были мне памятны с юности. Поискал крестьян, но хижины, где они раньше жили, были пусты. Моими друзьями тем временем занялась старушка. Я ее заметил издалека и, когда она пошла на кухню, двинулся за ней и поприветствовал снаружи, стоя у окна. Она даже на меня не взглянула. Потом я узнал, что она была почти глуха, но ведь даже не взглянула. Есть ли какой-нибудь выход? А однажды, чтобы заглушить тоску, я спросил у одного молодого прозаика из левых, слышал ли он что-нибудь о Марии Каналес. Тот ответил, что никогда ее не знал. «Но ты же бывал когда-то у нее дома», – напомнил я ему. Он решительно помотал головой и тут же сменил тему разговора. Есть ли какой-нибудь выход? Бывает, я встречаю крестьян, говорящих на незнакомом языке. Я их останавливаю. Спрашиваю о полевой страде и все такое. А они отвечают, что не работают в поле. Говорят, они рабочие из Сантьяго или из пригорода, но на полях никогда не работали. Есть ли какой-нибудь выход?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32