..
— Не гневись, Остафий Харламыч, — засуетился Куземка, — чичас все исделаю.
— Ступай уж... — поморщился Остафий.
Конюх ушел, а праздничного настроения воеводы как не бывало. Перекрестился на образа, сел Остафий завтракать. Единственный его слуга, из ссыльных, справлявший службу ключаря, кравца, а заодно и кашевара, старался угодить хозяину, сновал с
подносом меж трапезной и поварней. На столе появились накрытые полотенцем подовые пироги с зайчатиной, дымящаяся тетерка, жаренная по-телеутски, до хрустящей корочки, и братина медовухи с чаркою. Остафий любил поесть. Только тот, кто сытно ест, не цинжает и имеет силу.
Ох, как нужна была сейчас сила Остафию! Заброшенная волею судеб и государя горстка разноплеменного и пестрого народа должна была не только выжить, но и стать ударной силой Московии на юге Сибири. И собрать его воедино надлежит ему, Остафию Харламову. Он должен быть сильнее, мудрее, оборотистей всех этих людей, которые бывают то покорными, то строптивыми, то сильными, то почему-то ленивыми и вялыми, будто вареными. На то он здесь и воевода.
Остафий исподволь присматривался к этим людям, которых государева ратная служба собрала под его начало. Вот они, его надежда и опора, предмет неусыпных его забот и огорчений, те, с кем ломал он трудную кузнецкую весну, острог ставил — все до одного разные и характером, и по обличью. Вот мужик-красавец Федьша Дека — из донских, широкогрудый и рослый, с голубыми, словно выцветшими под степным щедрым солнцем глазами и грустной улыбкой; отчаянная голова и третий после Недоли и самого Остафия силач в остроге. Справедливый мужик, разумный. И хотя горяч и обидчив порою бывал Дека, в любом деле хорош он — хоть в ратном, хоть в рукомесле каком, особливо в плотницком.
Казаки, даже из начальных, почитали за благо услышать совет из уст Федора, и сам Остафий любил его и держался с Декой как с равным.
Вот Омелька Кудреватых, старая скрипучая сухостоина, с жилистой, будто из сыромятных ремней витой шеей; старичок безвредный, словоохотливый, начиненный всякими байками и историями. Был он когда-то барским портным, но хозяин его помер, а поскольку у барина наследников не оказалось, отошла его землица вместе с усадьбами и людьми в казну и стал Омелька государевым пашенным крестьянином. Не имея за душой рукомесла опричь портняжьего, предпочел Омеля Кудреватых казачью судьбину хлебопашеству. Дали ему пищаль, саблю, бердыш, зелейный припас, научили со всем этим обращаться и выдали харчи.
Спросил Омелька:
— Куды?
— В Сибирь, — говорят, — в Кузнецкие волости. Кыргызцев воевать. Кыргызцы на государевы Кузнецкие волости в походах военных, ясашных, сказывают, на кедрах вешают.
И потопал Омелька-портной казачьим трактом и далее — вовсе по бездорожью, аж до самой Кузнецкой волости.
Был Омеля-портной с особинкой. Лапсердаки на свейский манер шил: с пуговицами в колесо и с карманами с телегу. Осерчали на него казаки:
— Совсем никудышний Омелька портняжка!
И Омеля на них обиделся:
— Эх-ма! Серость ваша! Ни хрена красоту не понимают!
И вовсе забросил иголку с ниткой, даже вспоминать о прежнем своем ремесле не любил, зато о казачьих походах да собственном геройстве сказывал красовито, и недостатка в слушателях у него никогда не было.
Воеводе Омелька нравился незлобивым своим нравом, безобидностью и неприхотливостью в походном обиходе, без чего немыслим никакой казак. За такие его качества казаки прощали Омеле некоторую леность и нежную стариковскую любовь к полатям; краснобайство же старика ставилось в один ряд с достоинствами казаков лучших.
Из прочих заметных личностей острога особливо выделял Остафий тезку своего - Остапа Куренного, в прошлом запорожца. Жизнь гулевого запорожца, изобиловавшая сечами и драками, круто присолила черно-смолевую его голову сединой. Впрочем, во всем остальном Остап Куренной оставался прежним, моложавым и дурашливым черкасом, с карими смеющимися глазами, крупных носом и вислыми запорожскими усами — ни дать ни взять сечевик, хоть и сибирской теперь уже закваски.
Ко двору пришелся кузнечанам неунывающий запорожец, весельчак и баешник, у которого всякий час наготове неожиданная лихая выходка. Любимым развлечением Остапа было перескакивать через Кондому в разгар ледохода, прыгая со льдины на льдину и рискуя ежесекундно оступиться в ледяную купель.
Ходит усач-запорожец по острогу, плетью поигрывает. Шаровары его широченные засалены, сапоги разбитые — в гармошку, жупан, прожженный у походных костров, вечно нараспашку: ни одной пуговицы на нем, рубаха слабой розовостью напоминает — была когда-то малиновой. Словом, все на месте и носится без оглядки: неубереженное чего уж беречь? Но шапка! Огромная, с воронье гнездо, баранья папаха, честь ей особая, и не оттого, что сидит она на почетном месте — на вороненой смоли кудрей, над орлиным взглядом, а потому как запорожец без такой шапки — не запорожец.
В каждом почти казачьем станке, починке иль заимке, не говоря уж об остроге, всегда был казачина наподобье той запорожской шапки: сидел этаким чертом, и сам черт ему был не брат. В Кузнецке такой «шапкой» был Остап Куренной.
Впрочем, не только Остап или Дека, фигуры в Кузнецке значительные, пользовались благосклонностью Харламова. Каждый из казаков был для него интересен по-своему, стоял особняком, а вместе они — и Дека, и Омелька, и Пятко Кызылов, и все другие составляли ту неделимую людскую общность, без которой невозможно было прожить и выжить в разухабистой этой, лютой по своей жестокости, жизни, где жизнь и смерть ходили бок о бок. И они, эти разные, не похожие друг на друга люди, это пестрое воинство, сходились в одном мнении: высокий ум Остафия Харламова воеводского чина достоин. И прямили ему, и служили не за страх, а за совесть.
Завтракал Харламов, не глядя на слугу. Осушил в един дых чару, крякнул и, обмакнув в соль пучок колбы, стал с хрустом закусывать. Затем придвинул тетерку. Ел много ж с удовольствием, приправляя дичину хреном. Покончив с тетеркой, отправил в рот добрый клинышек пирога. Пироги запивал горячим душистым сбитнем. А когда опустели торели и прошиб его пот обильный, встал Остафий, сыто икая, вытираясь расшитым убрусом. Не спеша взял с полки роговой гребешок, стал обстоятельно расчесываться перед большим расчищенным подносом. Расчесываясь, с неудовольствием рассматривал он свое отражение в подносе. Оттуда глядел на него невеселыми глазами усталый седеющий казачина. Не понравился себе воевода. «Эх, Осташка, Осташка! Вытянула из тебя соки кузнецкая весна, острог Кузнецкий!» - вздохнул воевода.
Расчесав усы и бороду и намазав голову лампадным маслом, шагнул Харламов за порог.
В съезжей избе раздавался стук о доску — двое подьячих играли в тавлеи (шашки), изредка перекидываясь словами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
— Не гневись, Остафий Харламыч, — засуетился Куземка, — чичас все исделаю.
— Ступай уж... — поморщился Остафий.
Конюх ушел, а праздничного настроения воеводы как не бывало. Перекрестился на образа, сел Остафий завтракать. Единственный его слуга, из ссыльных, справлявший службу ключаря, кравца, а заодно и кашевара, старался угодить хозяину, сновал с
подносом меж трапезной и поварней. На столе появились накрытые полотенцем подовые пироги с зайчатиной, дымящаяся тетерка, жаренная по-телеутски, до хрустящей корочки, и братина медовухи с чаркою. Остафий любил поесть. Только тот, кто сытно ест, не цинжает и имеет силу.
Ох, как нужна была сейчас сила Остафию! Заброшенная волею судеб и государя горстка разноплеменного и пестрого народа должна была не только выжить, но и стать ударной силой Московии на юге Сибири. И собрать его воедино надлежит ему, Остафию Харламову. Он должен быть сильнее, мудрее, оборотистей всех этих людей, которые бывают то покорными, то строптивыми, то сильными, то почему-то ленивыми и вялыми, будто вареными. На то он здесь и воевода.
Остафий исподволь присматривался к этим людям, которых государева ратная служба собрала под его начало. Вот они, его надежда и опора, предмет неусыпных его забот и огорчений, те, с кем ломал он трудную кузнецкую весну, острог ставил — все до одного разные и характером, и по обличью. Вот мужик-красавец Федьша Дека — из донских, широкогрудый и рослый, с голубыми, словно выцветшими под степным щедрым солнцем глазами и грустной улыбкой; отчаянная голова и третий после Недоли и самого Остафия силач в остроге. Справедливый мужик, разумный. И хотя горяч и обидчив порою бывал Дека, в любом деле хорош он — хоть в ратном, хоть в рукомесле каком, особливо в плотницком.
Казаки, даже из начальных, почитали за благо услышать совет из уст Федора, и сам Остафий любил его и держался с Декой как с равным.
Вот Омелька Кудреватых, старая скрипучая сухостоина, с жилистой, будто из сыромятных ремней витой шеей; старичок безвредный, словоохотливый, начиненный всякими байками и историями. Был он когда-то барским портным, но хозяин его помер, а поскольку у барина наследников не оказалось, отошла его землица вместе с усадьбами и людьми в казну и стал Омелька государевым пашенным крестьянином. Не имея за душой рукомесла опричь портняжьего, предпочел Омеля Кудреватых казачью судьбину хлебопашеству. Дали ему пищаль, саблю, бердыш, зелейный припас, научили со всем этим обращаться и выдали харчи.
Спросил Омелька:
— Куды?
— В Сибирь, — говорят, — в Кузнецкие волости. Кыргызцев воевать. Кыргызцы на государевы Кузнецкие волости в походах военных, ясашных, сказывают, на кедрах вешают.
И потопал Омелька-портной казачьим трактом и далее — вовсе по бездорожью, аж до самой Кузнецкой волости.
Был Омеля-портной с особинкой. Лапсердаки на свейский манер шил: с пуговицами в колесо и с карманами с телегу. Осерчали на него казаки:
— Совсем никудышний Омелька портняжка!
И Омеля на них обиделся:
— Эх-ма! Серость ваша! Ни хрена красоту не понимают!
И вовсе забросил иголку с ниткой, даже вспоминать о прежнем своем ремесле не любил, зато о казачьих походах да собственном геройстве сказывал красовито, и недостатка в слушателях у него никогда не было.
Воеводе Омелька нравился незлобивым своим нравом, безобидностью и неприхотливостью в походном обиходе, без чего немыслим никакой казак. За такие его качества казаки прощали Омеле некоторую леность и нежную стариковскую любовь к полатям; краснобайство же старика ставилось в один ряд с достоинствами казаков лучших.
Из прочих заметных личностей острога особливо выделял Остафий тезку своего - Остапа Куренного, в прошлом запорожца. Жизнь гулевого запорожца, изобиловавшая сечами и драками, круто присолила черно-смолевую его голову сединой. Впрочем, во всем остальном Остап Куренной оставался прежним, моложавым и дурашливым черкасом, с карими смеющимися глазами, крупных носом и вислыми запорожскими усами — ни дать ни взять сечевик, хоть и сибирской теперь уже закваски.
Ко двору пришелся кузнечанам неунывающий запорожец, весельчак и баешник, у которого всякий час наготове неожиданная лихая выходка. Любимым развлечением Остапа было перескакивать через Кондому в разгар ледохода, прыгая со льдины на льдину и рискуя ежесекундно оступиться в ледяную купель.
Ходит усач-запорожец по острогу, плетью поигрывает. Шаровары его широченные засалены, сапоги разбитые — в гармошку, жупан, прожженный у походных костров, вечно нараспашку: ни одной пуговицы на нем, рубаха слабой розовостью напоминает — была когда-то малиновой. Словом, все на месте и носится без оглядки: неубереженное чего уж беречь? Но шапка! Огромная, с воронье гнездо, баранья папаха, честь ей особая, и не оттого, что сидит она на почетном месте — на вороненой смоли кудрей, над орлиным взглядом, а потому как запорожец без такой шапки — не запорожец.
В каждом почти казачьем станке, починке иль заимке, не говоря уж об остроге, всегда был казачина наподобье той запорожской шапки: сидел этаким чертом, и сам черт ему был не брат. В Кузнецке такой «шапкой» был Остап Куренной.
Впрочем, не только Остап или Дека, фигуры в Кузнецке значительные, пользовались благосклонностью Харламова. Каждый из казаков был для него интересен по-своему, стоял особняком, а вместе они — и Дека, и Омелька, и Пятко Кызылов, и все другие составляли ту неделимую людскую общность, без которой невозможно было прожить и выжить в разухабистой этой, лютой по своей жестокости, жизни, где жизнь и смерть ходили бок о бок. И они, эти разные, не похожие друг на друга люди, это пестрое воинство, сходились в одном мнении: высокий ум Остафия Харламова воеводского чина достоин. И прямили ему, и служили не за страх, а за совесть.
Завтракал Харламов, не глядя на слугу. Осушил в един дых чару, крякнул и, обмакнув в соль пучок колбы, стал с хрустом закусывать. Затем придвинул тетерку. Ел много ж с удовольствием, приправляя дичину хреном. Покончив с тетеркой, отправил в рот добрый клинышек пирога. Пироги запивал горячим душистым сбитнем. А когда опустели торели и прошиб его пот обильный, встал Остафий, сыто икая, вытираясь расшитым убрусом. Не спеша взял с полки роговой гребешок, стал обстоятельно расчесываться перед большим расчищенным подносом. Расчесываясь, с неудовольствием рассматривал он свое отражение в подносе. Оттуда глядел на него невеселыми глазами усталый седеющий казачина. Не понравился себе воевода. «Эх, Осташка, Осташка! Вытянула из тебя соки кузнецкая весна, острог Кузнецкий!» - вздохнул воевода.
Расчесав усы и бороду и намазав голову лампадным маслом, шагнул Харламов за порог.
В съезжей избе раздавался стук о доску — двое подьячих играли в тавлеи (шашки), изредка перекидываясь словами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81