Рассказы –
OCR Busya
«Даниэль Кельман «Время Малера»»: Азбука-классика; Москва; 2004
Аннотация
После школы он перепробовал множество профессий, но ни одна не устраивала на все сто. Некоторое время выполнял мелкую работу в одном из офисных муравейников, но кому такое понравится? Потом поступил на службу в автомастерскую, но вскорости бросил и это занятие и начал присматриваться к чему-нибудь другому. Кое-кто из совета приходской общины обратил на него внимание. Ему предложили место…
Даниэль Кельман
Развязка
После школы он перепробовал множество профессий, но ни одна не устраивала на все сто. Некоторое время выполнял мелкую работу в одном из офисных муравейников – сортировал бумаги, наклеивал марки, ставил печати, – но кому такое понравится?
Потом поступил на службу в автомастерскую. Поначалу все шло очень даже хорошо, но со временем он понял, что та страстная любовь, которую питали к автомобилям коллеги, в нем никогда не разгорится. А потому вскорости бросил и это занятие и начал присматриваться к чему-нибудь другому.
Он был тогда человеком верующим. Наверное, по этой самой причине и не мог нигде прижиться. Он почти исправно ходил в церковь, а однажды взялся за исповедь блаженного Августина. И хотя до конца не осилил, но отзывавшиеся эхом витиеватые фразы, словно произнесенные в самом кафедральном соборе, произвели на него неизгладимое впечатление. Он даже работал в приходе во время подготовки служб, шествий и других мероприятий подобного рода, и так как этим занимаются не столь уж многие, кое-кто из совета приходской общины обратил на него внимание. Ему предложили место.
Звучало довольно заманчиво: по работе своей этот человек устраивал конгрессы, то есть подыскивал для того, кто их собирался проводить, зал и заказывал места в гостинице, подключал микрофоны и громкоговорители, покупал карандаши и бумагу и заготавливал все то, о чем никто другой никогда бы не подумал. Устроителям конгрессов, так уж повелось, надобно иметь записи всех речей, докладов и дискуссий на пленке – на память или… да кто его знает, для чего. Вот и требовался – дабы застраховаться от срывов – человек, который сидел бы в наушниках за пультом и следил, чтобы все шло без помех; откажет микрофон – бил бы тревогу, заговорит кто-то слишком тихо – настроил бы регулятор чувствительности. Этим он теперь и занимался. Бог свидетель, работенка оказалась совсем не трудная, единственное, что входило в его обязанности, – слушать, не упуская из виду маленькие светящиеся точки, показывавшие колебания громкости и высоту тона. Ему не разрешалось отлучаться, не разрешалось читать или проявлять рассеянность каким-либо иным образом; но он умел работать сосредоточенно: платили тоже довольно прилично. Вот так сидел он каждый день в каком-нибудь конференц-зале на самой галерке, у стены, перед записывающим пультом и слушал. Впереди торчали головы с последних рядов, почти все – с седыми и жиденькими волосами, с затылками, потертыми как края кресел под ними. Выступавшие в большинстве своем – старики, их голоса высокие и слабые, так что приходилось придавать им силу с помощью усилителя.
Разумеется, он понимал немного, чаще всего разглагольствовали о медицине или о сложных технических вопросах. Но слушал он всегда. Внимательно и с искренним интересом.
Вскоре, правда, сообразил: лучше не ломать голову над услышанным. Это ни к чему не приводит и только вызывает жуткое чувство, будто живешь бок о бок с чем-то на редкость беспочвенным и неопределенным. Он старался пропускать мимо ушей и оставаться равнодушным к тому, что произносилось перед ним изо дня в день. И это получалось.
Во всяком случае вначале. Он слушал доклады, наверное, обо всем на свете. И вскоре заметил: ни в чем нет единства. Никогда. Если один рассказывал об открытии, тут же встревал другой и объявлял все ересью. А после выступал третий, утверждавший, что открытие это совсем не ересь, и потом следующий, и так далее; и так всегда, не важно, шла ли речь о лечении зубов или рекламных стратегиях. Однажды, на конференции философов, он услышал, что некто уже много лет назад заявил, будто все можно поставить под сомнение, но только не то, что ты и есть тот самый сомневающийся; и будто в этом заключается достоверное и, между прочим, единственно достоверное знание. Но потом на эту идею все ополчились, да еще в выражениях совершенно ему неведомых, и опровергли. Значит, опять что-то не то.
Камень, тысычелетия пролежавший на одном месте, омываемый водой, все равно будет камнем. Но однажды и от него останется лишь мокрое место. А есть ли конец у времени? Он слушал о безграничном пространстве, которое, оказывается, не безгранично, о магической империи чисел, о химическом соединении и распаде. Перед ним наматывались километры магнитофонной пленки, которую больше никому и никогда не суждено услышать. Так проходили годы.
Раз воскресным утром он отправился на прогулку в парк. Была весна, к отдаленному шуму автомобилей примешивались щебетание птиц и детские визги из песочницы. Деревья распустили белые цветки; дул слабый ветерок. Вдруг он остановился и, к немалому своему удивлению, опустился на скамейку. Он просидел долго, а поднявшись, твердо знал, что больше ни во что не верит. Он побрел домой с застывшей и кривоватой улыбкой на лице. А дома разрыдался.
Вообще-то жизнь не баловала его событиями. Он ясно сознавал, что в конце концов придется жениться. Но в какой-то момент заметил: скоро будет поздно. На людях он почти не показывался, старые приятели считали его немножко странным, а новыми обзавестись не пришлось. Раньше, когда он рисовал себе будущее, там всегда находилось место для женщины и – пусть даже в некотором тумане – детей. Но подруга жизни не появлялась. Настала пора действовать. Но как? С годами он почти разучился совершать поступки. А еще позже, к своему собственному изумлению, обнаружил следующее: мысль о том, что свою единственную и неповторимую можно так никогда и не встретить, не столь уж мучительна. Прошло еще какое-то время, и жениться стало действительно поздно.
Между тем он по-прежнему записывал доклады. Но вокруг сгущалось какое-то странное смятение, не то чтобы тягостное – но он находился в самом его центре и чувствовал, что тонет. Нет, то было не сомнение, а глубочайшее всеохватывающее неверие, вечная, всепронизывающая, ничем не ограниченная пустота. Ничего правильного, ничего завершенного, ничего лучше или хуже всего остального. Изо дня в день он слышал, как люди открыто высказывали свое мнение, а другие им возражали, и он не видел этому конца. А если двое приходили-таки к согласию, то непременно выступал вперед третий, это согласие нарушавший.
1 2