– А что тут творится? – В доме вонища – не продохнешь. На кухне – гора посуды, аж за неделю. Тебя не узнать: лицо какое-то жирное, тусклое, под глазами мешки, тело разнесло.
Фауста растерянно проводит рукой по лицу, запахивает халат на груди. Еще бы! Пытается робко возразить: – Да я спала. Думала, ты днем придешь. Ты же говорил, что заедешь после завтрака.
Теперь я уже «сверху». Хотя, конечно, не в силу настоящего, полноценного превосходства, а лишь благодаря словесному наскоку. Верно, однако, и то, что чистота, порядок и уход за собой всегда и везде отличали полноценных людей.
– Нечего дожидаться, когда к тебе придут, чтобы привести себя в божеский вид, – не унимаюсь я. – Ты всегда должна быть в форме, и не ради кого-то, а из уважения к себе самой.
В ответ – ни слова. Фауста продолжает гладить рукой лицо, словно и впрямь чувствует под своей нынешней ряшкой миленькое личико десятилетней давности и тешит себя Надеждой извлечь его на свет с помощью этой отчаянной ласки. Короче, она «снизу», но еще не вполне.
Жахаю кулаком по столу: – Молчишь? С тобой разговаривают! Я хочу, понимаешь, хочу, мать твою, чтобы, даже когда меня нет, даже когда я отсутствую полгода, год, десять лет, мой дом сиял чистотой, а жена выглядела синьорой! Не хило. И все же не могу не заметить, что в моих словах сквозит какая-то неестественность, фальшь, но уж как есть: полноценные, раскрепощенные люди выражают свои мысли непринужденно, а закомплексованные неудачники, строящие из себя раскованных, поневоле вынуждены говорить языком комиксов: – Я вытащил тебя из грязи, а мог бы там и оставить. Я без колебаний сделал тебя, дешевую телефонную проститутку, спутницей своей жизни. Не будь меня, ты скатилась бы на самое дно этой клоаки. Но теперь я жалею об этом. Я и вправду начинаю думать, что лучше было бы оставить тебя в помойной яме, для которой, как видно, ты и создана.
Она продолжает молчать. Опустив голову, подходит к плите, затем направляется к мойке, заполненной грязной посудой, извлекает оттуда кофеварку, раскручивает ее, вытряхивает ударом о край раковины кофейную гущу, открывает кран и моет одну за другой части кофеварки. Прядь волос свисает ей прямо на глаза, но Фауста не поправляет ее.
Не оборачиваясь, она произносит: – Слишком многого ты хочешь. Чтобы в твое отсутствие я была настоящей синьорой. А сам, когда жил здесь, заставлял меня ломать комедию.
– Какую еще комедию? Что ты несешь? – А ты как думал, кое-какие вещи не забываются. Вместо того чтобы помочь мне начать новую жизнь, ты вынуждал меня разыгрывать здесь, в моем же доме, рядом с Чезарино, спавшим с нами в одной кровати, роль потаскухи. Я должна была напяливать те же блузку и брючки, в которых ты встретил меня у Марью, бегом подниматься по лестнице и звонить в дверь собственного дома, как будто пришла туда в первый раз. Спору нет, ты мой муж, я люблю тебя и готова играть спектакль всякий раз, когда ты этого захочешь. Только уж тогда не говори, что я должна быть синьорой. Синьора, настоящая синьора, ни за что не станет придуриваться, даже если этого хочет ее муж.
Бац! Прокол! Катастрофа! И я уже лечу вниз с вершины своего надуманного превосходства, ущербный неудачник, изображающий из себя раскрепощенную личность; все ниже и ниже, на самое дно позорной ущербности. И все это, разумеется, по «его» вине. Ведь именно «он» выдумал комедию, о которой говорит Фауста. «Он» помешался на том, что внутри сегодняшней Фаусты-матери и Фаусты-жены сидит вчерашняя Фауста-шлюха. И вот я снова повержен в прах, изничтожен, пожалуй, в большей степени, чем Фауста, ибо она-то, по крайней мере, играла из любви ко мне, что уже само по себе есть форма раскрепощения; я же понуждал ее к этому, чтобы угодить «ему».
Понимаю, что не могу больше разглагольствовать о так называемой «грязи», из которой якобы вытащил Фаусту, женившись на ней, и решаю переменить тему разговора, сохраняя при этом язвительный и властный тон: – Нельзя ли хотя бы узнать, почему вся кухня завалена немытой посудой? Чем, интересно, занимается домработница? – Она уже неделю как не появлялась.
– В честь чего это? – Стащила у меня драгоценности и была такова.
– Что? Драгоценности? – Да? – Все? – Те, что ты не запер в сейфе.
– Стащила драгоценности! Что, и кольцо с сапфиром, которое я подарил тебе к свадьбе? – И его тоже.
– Ты хоть заявляла о краже? – Нет: – Почему? – Так.
– Уму непостижимо. У тебя крадут самую дорогую вещь, связанную с самым важным событием в твоей жизни, уносят драгоценности, так много для тебя значащие, а тебе хоть бы хны – даже в полицию не заявила! Ты вообще о чем думаешь-то? – Ни о чем! – Что значит «ни о чем»? – А то и значит: ни о чем.
– И кто сейчас убирает в доме, кто занимается ребенком? – Я.
– Значит, ты еще не нашла новую домработницу? – Нет.
– А может, ты ее и не искала? – Нет, не искала.
– Почему? – Не знаю.
– Вот что: делать тебе все равно нечего, так найди ее поскорее. Как можно жить в таком бардаке, в такой грязище? Опять молчит. Теперь я уже прочно обосновался «сверху» и могу поубавить пылу.
– Кто вчера приходил? – Витторио и Аттилио с Джованной.
– Разве я тебе не говорил, чтобы ты не общалась с этой парочкой? Она – вульгарнейшая особа. Он – неудачник и пройдоха. А про Витторио и говорить нечего: дурак дураком – Они сами позвонили. Мне никто не звонит. Всем известно, что ты не живешь со мной, друзей у меня нет, ведь все мои друзья были твоими друзьями. А так я хоть вижу, кто обо мне помнит.
– Ну и что вы делали? – Сначала готовили ужин, потом ужинали, а потом играли в карты.
– Во что? – В покер. Аттилио выиграл. Я должна ему десять тысяч лир.
– Шельмовал, поди.
– Ничего он не шельмовал – выиграл честно.
– Обо мне говорили? – Говорили.
– Что говорили? – Что поступаешь со мной плохо. Что надо бы тебе вернуться и жить с семьей.
– Еще что? – Витторио говорит, что у тебя есть женщина, какая-то Агата.
– Я же сказал: Витторио – полный дебил. Нет у меня никакой Агаты.
– Я знаю, что у тебя нет никакой Агаты. Я ему так и сказала.
– Мне кто-нибудь звонил? – Да.
– Имена записала? – Нет – Почему? – Так.
На этот раз я взрываюсь по-настоящему. Вскакиваю, шарахаю кулаком по столу: – Мать твою, да что это за наплевательство, что за расхлябанность? Мать твою, я хочу, ты пойми, хочу, нет, требую, чтобы в мое отсутствие все было так, как при мне. Ясно? Точка! Молчит. Нарочно повернулась ко мне спиной, в которой, как на просвет, чудится хрупкая, изящная спинка былых времен. Волосы стекают по ее щекам, словно обвислые уши охотничьих собак; кажется, будто они специально загораживают лицо. По легкому содроганию плеч догадываюсь, что она плачет. Так и есть: Фауста отходит от плиты, плюхается на стул рядом со мной, закрывает лицо руками и ревет самым неподдельным образом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92
Фауста растерянно проводит рукой по лицу, запахивает халат на груди. Еще бы! Пытается робко возразить: – Да я спала. Думала, ты днем придешь. Ты же говорил, что заедешь после завтрака.
Теперь я уже «сверху». Хотя, конечно, не в силу настоящего, полноценного превосходства, а лишь благодаря словесному наскоку. Верно, однако, и то, что чистота, порядок и уход за собой всегда и везде отличали полноценных людей.
– Нечего дожидаться, когда к тебе придут, чтобы привести себя в божеский вид, – не унимаюсь я. – Ты всегда должна быть в форме, и не ради кого-то, а из уважения к себе самой.
В ответ – ни слова. Фауста продолжает гладить рукой лицо, словно и впрямь чувствует под своей нынешней ряшкой миленькое личико десятилетней давности и тешит себя Надеждой извлечь его на свет с помощью этой отчаянной ласки. Короче, она «снизу», но еще не вполне.
Жахаю кулаком по столу: – Молчишь? С тобой разговаривают! Я хочу, понимаешь, хочу, мать твою, чтобы, даже когда меня нет, даже когда я отсутствую полгода, год, десять лет, мой дом сиял чистотой, а жена выглядела синьорой! Не хило. И все же не могу не заметить, что в моих словах сквозит какая-то неестественность, фальшь, но уж как есть: полноценные, раскрепощенные люди выражают свои мысли непринужденно, а закомплексованные неудачники, строящие из себя раскованных, поневоле вынуждены говорить языком комиксов: – Я вытащил тебя из грязи, а мог бы там и оставить. Я без колебаний сделал тебя, дешевую телефонную проститутку, спутницей своей жизни. Не будь меня, ты скатилась бы на самое дно этой клоаки. Но теперь я жалею об этом. Я и вправду начинаю думать, что лучше было бы оставить тебя в помойной яме, для которой, как видно, ты и создана.
Она продолжает молчать. Опустив голову, подходит к плите, затем направляется к мойке, заполненной грязной посудой, извлекает оттуда кофеварку, раскручивает ее, вытряхивает ударом о край раковины кофейную гущу, открывает кран и моет одну за другой части кофеварки. Прядь волос свисает ей прямо на глаза, но Фауста не поправляет ее.
Не оборачиваясь, она произносит: – Слишком многого ты хочешь. Чтобы в твое отсутствие я была настоящей синьорой. А сам, когда жил здесь, заставлял меня ломать комедию.
– Какую еще комедию? Что ты несешь? – А ты как думал, кое-какие вещи не забываются. Вместо того чтобы помочь мне начать новую жизнь, ты вынуждал меня разыгрывать здесь, в моем же доме, рядом с Чезарино, спавшим с нами в одной кровати, роль потаскухи. Я должна была напяливать те же блузку и брючки, в которых ты встретил меня у Марью, бегом подниматься по лестнице и звонить в дверь собственного дома, как будто пришла туда в первый раз. Спору нет, ты мой муж, я люблю тебя и готова играть спектакль всякий раз, когда ты этого захочешь. Только уж тогда не говори, что я должна быть синьорой. Синьора, настоящая синьора, ни за что не станет придуриваться, даже если этого хочет ее муж.
Бац! Прокол! Катастрофа! И я уже лечу вниз с вершины своего надуманного превосходства, ущербный неудачник, изображающий из себя раскрепощенную личность; все ниже и ниже, на самое дно позорной ущербности. И все это, разумеется, по «его» вине. Ведь именно «он» выдумал комедию, о которой говорит Фауста. «Он» помешался на том, что внутри сегодняшней Фаусты-матери и Фаусты-жены сидит вчерашняя Фауста-шлюха. И вот я снова повержен в прах, изничтожен, пожалуй, в большей степени, чем Фауста, ибо она-то, по крайней мере, играла из любви ко мне, что уже само по себе есть форма раскрепощения; я же понуждал ее к этому, чтобы угодить «ему».
Понимаю, что не могу больше разглагольствовать о так называемой «грязи», из которой якобы вытащил Фаусту, женившись на ней, и решаю переменить тему разговора, сохраняя при этом язвительный и властный тон: – Нельзя ли хотя бы узнать, почему вся кухня завалена немытой посудой? Чем, интересно, занимается домработница? – Она уже неделю как не появлялась.
– В честь чего это? – Стащила у меня драгоценности и была такова.
– Что? Драгоценности? – Да? – Все? – Те, что ты не запер в сейфе.
– Стащила драгоценности! Что, и кольцо с сапфиром, которое я подарил тебе к свадьбе? – И его тоже.
– Ты хоть заявляла о краже? – Нет: – Почему? – Так.
– Уму непостижимо. У тебя крадут самую дорогую вещь, связанную с самым важным событием в твоей жизни, уносят драгоценности, так много для тебя значащие, а тебе хоть бы хны – даже в полицию не заявила! Ты вообще о чем думаешь-то? – Ни о чем! – Что значит «ни о чем»? – А то и значит: ни о чем.
– И кто сейчас убирает в доме, кто занимается ребенком? – Я.
– Значит, ты еще не нашла новую домработницу? – Нет.
– А может, ты ее и не искала? – Нет, не искала.
– Почему? – Не знаю.
– Вот что: делать тебе все равно нечего, так найди ее поскорее. Как можно жить в таком бардаке, в такой грязище? Опять молчит. Теперь я уже прочно обосновался «сверху» и могу поубавить пылу.
– Кто вчера приходил? – Витторио и Аттилио с Джованной.
– Разве я тебе не говорил, чтобы ты не общалась с этой парочкой? Она – вульгарнейшая особа. Он – неудачник и пройдоха. А про Витторио и говорить нечего: дурак дураком – Они сами позвонили. Мне никто не звонит. Всем известно, что ты не живешь со мной, друзей у меня нет, ведь все мои друзья были твоими друзьями. А так я хоть вижу, кто обо мне помнит.
– Ну и что вы делали? – Сначала готовили ужин, потом ужинали, а потом играли в карты.
– Во что? – В покер. Аттилио выиграл. Я должна ему десять тысяч лир.
– Шельмовал, поди.
– Ничего он не шельмовал – выиграл честно.
– Обо мне говорили? – Говорили.
– Что говорили? – Что поступаешь со мной плохо. Что надо бы тебе вернуться и жить с семьей.
– Еще что? – Витторио говорит, что у тебя есть женщина, какая-то Агата.
– Я же сказал: Витторио – полный дебил. Нет у меня никакой Агаты.
– Я знаю, что у тебя нет никакой Агаты. Я ему так и сказала.
– Мне кто-нибудь звонил? – Да.
– Имена записала? – Нет – Почему? – Так.
На этот раз я взрываюсь по-настоящему. Вскакиваю, шарахаю кулаком по столу: – Мать твою, да что это за наплевательство, что за расхлябанность? Мать твою, я хочу, ты пойми, хочу, нет, требую, чтобы в мое отсутствие все было так, как при мне. Ясно? Точка! Молчит. Нарочно повернулась ко мне спиной, в которой, как на просвет, чудится хрупкая, изящная спинка былых времен. Волосы стекают по ее щекам, словно обвислые уши охотничьих собак; кажется, будто они специально загораживают лицо. По легкому содроганию плеч догадываюсь, что она плачет. Так и есть: Фауста отходит от плиты, плюхается на стул рядом со мной, закрывает лицо руками и ревет самым неподдельным образом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92