Помнишь его уши? Одно ухо всегда стояло торчком, даже когда он спал».
«Уже не помню».
«А тот золотой шприц, который ты непременно хотел заполучить? Он лежал в футляре из темно-красного бархата, мы купили его вместе на Блошином рынке в Париже, ты находил его таким элегантным, Кристофер, тебе всегда нравилось представлять себе, что ты – закоренелый героинщик».
«Здесь так темно. Где мы?»
«Как выглядит твоя мать, Кристофер? Пожалуйста, старайся не спать, пожалуйста… Ее лицо стоит у тебя перед глазами? Ты можешь ее мысленно увидеть? Ты никогда не знакомил нас, потому что тебе казалась невыносимой сама возможность того, что ты застанешь свою матушку и меня сидящими рядом на софе, попивающими чай с молоком и жующими бутерброды с огурцами – ты всегда это повторял».
«Ты кажешься мне таким скучным. И всегда казался скучным. Я просто не хотел оставаться один, вот и все. А теперь я ухожу и оставляю в одиночестве тебя».
Я спал. И мне еще много чего снилось, но запомнил я только этот короткий разговор; он снова бодрствовал, к нему вернулось сознание, и из его лица теперь торчало много стеклянных осколков, может, восемь или десять, однако порезы не кровоточили, и когда я бережно поправлял на нем простыню, я увидел на его иссохшем теле множество мелких ранок – он, Кристофер, так похудел… Я опять накрыл его, откинулся на спинку стула и заснул.
В какой-то момент среди ночи он умер. Его рот был открыт, я попытался закрыть, но у меня не получилось. Он лежал бледный, с открытым ртом, и я почувствовал, как во мне поднимается волна такой нежности, какой я не испытывал по отношению к нему уже много лет.
Я взял кисть его руки, она была маленькая – гораздо меньше, чем мне представлялось по воспоминаниям, – и почти ничего не весила. Я отсоединил капельницу, думая о том, что уже несколько лет не держал вот так его руку. И потом опять осторожно положил руку Кристофера на простыню.
Я мечтал совсем о другом – чтобы у нас все было вроде как у Уоллис Симпсон и герцога Виндзорского; он отрекся от престола ради любви, я всегда возил с собой одну фотографию, запечатлевшую их обоих: они сидят рядом на розовом шелковом диване, он крепко сжимает свое колено, она же держит на руках маленького мопса, и оба смотрят в объектив фотоаппарата, он высоко поднял левую бровь, а она уже почти не может смотреть, ее слишком часто оперировали и вновь возвращали к жизни, tuck and snip.
Такого конца, такого рода долгой совместной жизни с таким концом желал я для себя. И не подозревал, что мне придется увидеть этот рухнувший «мусорный мешок» с незакрывающимся ртом, который валялся теперь передо мной на койке треклятой тегеранской больницы. Я предпочел бы все что угодно зрелищу этой пустой оболочки – в ней было так мало шика.
Всю ночь я оставался с Кристофером и смотрел на него. За грязными оконными стеклами глубокая морская синева ночного неба постепенно сменялась темно-лиловым, а потом, столь же медленно, – фиолетовым. Затем над городскими крышами появилась узкая светлая полоска, и предметы в больничной палате мало-помалу начали обретать контуры и резкость.
В предрассветные часы я слышал пару выстрелов, донесшихся откуда-то издалека, позже скрежет проехавшего по асфальту танка и потом долгий сухой треск пулеметной очереди.
Еще совсем недавно желтоватый свет маленького ночника делал комнату расплывчатой, таинственной, маленькой, преисполненной уважения к смерти – и вот уже занялся день, рассвело; все как бы увеличилось в размерах, стало узнаваемым, и я рассматривал свои пальцы, поворачивая их туда и сюда на фоне окна. Я смотрел на свои руки.
И думал: что значит молодость? В чем она заключается? Как выглядит? Выглядит ли она как нечто такое, что внушает людям любовь? Проходит ли прежде, чем человек это замечает? Светлая ли она, тогда как все другое – темное? Неужели моя душа постарела? Куда все ушло? Куда все уходит так быстро? Куда подевались годы? Почему я вдруг стал старым, если вокруг меня все по-прежнему молодо? Где мои мускулы? Смогу ли я повернуть время вспять, начав заниматься спортом? А если я решусь на это, то не буду ли смешон? Что такое жизнь? И как ее улучшить? И если она улучшится, как я смогу об этом узнать?
Я больше не хочу жить так, как жил раньше, думал я, так – нет. Что-то должно измениться.
Я выбежал из комнаты, добрался до приемного покоя, там на деревянной скамейке сидел Хасан – сгорбившись, уронив голову на грудь – и спал. Больница казалась безлюдной; я проскользнул мимо Хасана, не разбудив его, выскочил на улицу и остановил такси.
Город просыпался, солнце уже выглянуло из-за гор. Я попросил у водителя сигарету, он дал мне одну – маленькую и тонкую, с привкусом древесных опилок, – я курил ее на заднем сиденье и смотрел в окно.
Улицы были почти совершенно пустыми. Никаких людей, выходящих из своих домов, заключающих сделки, поднимающих железные шторы лавок; никто не споласкивает руки у края тротуара, не спешит на молитву, не курит и не пьет чай… Только два пешехода торопливо переходили перекресток.
Город словно вымер. Нам попадалось очень мало машин, да и те проносились мимо на большой скорости. Что-то весьма странное происходит прямо сейчас, подумал я; и, поднеся руку к глазам, взглянул вдаль сквозь растопыренные пальцы, как мы с Кристофером делали в кинотеатре – давным-давно, когда смотрели вместе фильм «Экзорцист» и когда еще все было хорошо.
Шесть
В вестибюле гостиницы сидели двое полицейских. Тот, что потолще, подошел ко мне, он говорил на гнусавом, неприятном английском. Мы втроем отправились в маленькое гостиничное кафе, где постояльцы обычно завтракали. Кельнер протирал пол влажной тряпкой; когда старший полицейский попросил у него чаю, он исчез в кухне.
Оба вели себя очень вежливо, чуть ли не с робостью. Прозвучало имя Кристофера. Толстый спросил, понравилось ли мне в Иране, и потом сказал, что весьма сожалеет о происшедшем, действительно весьма сожалеет.
Он нерешительно пододвинул ко мне через стол несколько листков бумаги. И попросил подписать эти бланки. Мол, я должен понять, что такова уж природа бюрократии: она требует соблюдения формальностей. И еще: было бы лучше, чтобы я покинул Тегеран, для агентов ЦРУ здесь скоро будет очень опасно, сказал он.
Самое комичное, что они принимали меня за американского шпиона – меня, не имевшего с Америкой ничего общего, кроме, разумеется, того факта, что я дважды летал с Кристофером в Нью-Йорк на аукцион Сотби.
«Забавно. Дайте-ка сюда».
Я подписал бланки, они все были на персидском.
Толстый полицейский сложил пальцы рук домиком и выпятил губы. Губы были очень красными, почти фиолетовыми, как внутренность мясистого цветка.
«И еще кое-что: мы обыскали Вашу комнату и нашли там вот это», – сказал он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
«Уже не помню».
«А тот золотой шприц, который ты непременно хотел заполучить? Он лежал в футляре из темно-красного бархата, мы купили его вместе на Блошином рынке в Париже, ты находил его таким элегантным, Кристофер, тебе всегда нравилось представлять себе, что ты – закоренелый героинщик».
«Здесь так темно. Где мы?»
«Как выглядит твоя мать, Кристофер? Пожалуйста, старайся не спать, пожалуйста… Ее лицо стоит у тебя перед глазами? Ты можешь ее мысленно увидеть? Ты никогда не знакомил нас, потому что тебе казалась невыносимой сама возможность того, что ты застанешь свою матушку и меня сидящими рядом на софе, попивающими чай с молоком и жующими бутерброды с огурцами – ты всегда это повторял».
«Ты кажешься мне таким скучным. И всегда казался скучным. Я просто не хотел оставаться один, вот и все. А теперь я ухожу и оставляю в одиночестве тебя».
Я спал. И мне еще много чего снилось, но запомнил я только этот короткий разговор; он снова бодрствовал, к нему вернулось сознание, и из его лица теперь торчало много стеклянных осколков, может, восемь или десять, однако порезы не кровоточили, и когда я бережно поправлял на нем простыню, я увидел на его иссохшем теле множество мелких ранок – он, Кристофер, так похудел… Я опять накрыл его, откинулся на спинку стула и заснул.
В какой-то момент среди ночи он умер. Его рот был открыт, я попытался закрыть, но у меня не получилось. Он лежал бледный, с открытым ртом, и я почувствовал, как во мне поднимается волна такой нежности, какой я не испытывал по отношению к нему уже много лет.
Я взял кисть его руки, она была маленькая – гораздо меньше, чем мне представлялось по воспоминаниям, – и почти ничего не весила. Я отсоединил капельницу, думая о том, что уже несколько лет не держал вот так его руку. И потом опять осторожно положил руку Кристофера на простыню.
Я мечтал совсем о другом – чтобы у нас все было вроде как у Уоллис Симпсон и герцога Виндзорского; он отрекся от престола ради любви, я всегда возил с собой одну фотографию, запечатлевшую их обоих: они сидят рядом на розовом шелковом диване, он крепко сжимает свое колено, она же держит на руках маленького мопса, и оба смотрят в объектив фотоаппарата, он высоко поднял левую бровь, а она уже почти не может смотреть, ее слишком часто оперировали и вновь возвращали к жизни, tuck and snip.
Такого конца, такого рода долгой совместной жизни с таким концом желал я для себя. И не подозревал, что мне придется увидеть этот рухнувший «мусорный мешок» с незакрывающимся ртом, который валялся теперь передо мной на койке треклятой тегеранской больницы. Я предпочел бы все что угодно зрелищу этой пустой оболочки – в ней было так мало шика.
Всю ночь я оставался с Кристофером и смотрел на него. За грязными оконными стеклами глубокая морская синева ночного неба постепенно сменялась темно-лиловым, а потом, столь же медленно, – фиолетовым. Затем над городскими крышами появилась узкая светлая полоска, и предметы в больничной палате мало-помалу начали обретать контуры и резкость.
В предрассветные часы я слышал пару выстрелов, донесшихся откуда-то издалека, позже скрежет проехавшего по асфальту танка и потом долгий сухой треск пулеметной очереди.
Еще совсем недавно желтоватый свет маленького ночника делал комнату расплывчатой, таинственной, маленькой, преисполненной уважения к смерти – и вот уже занялся день, рассвело; все как бы увеличилось в размерах, стало узнаваемым, и я рассматривал свои пальцы, поворачивая их туда и сюда на фоне окна. Я смотрел на свои руки.
И думал: что значит молодость? В чем она заключается? Как выглядит? Выглядит ли она как нечто такое, что внушает людям любовь? Проходит ли прежде, чем человек это замечает? Светлая ли она, тогда как все другое – темное? Неужели моя душа постарела? Куда все ушло? Куда все уходит так быстро? Куда подевались годы? Почему я вдруг стал старым, если вокруг меня все по-прежнему молодо? Где мои мускулы? Смогу ли я повернуть время вспять, начав заниматься спортом? А если я решусь на это, то не буду ли смешон? Что такое жизнь? И как ее улучшить? И если она улучшится, как я смогу об этом узнать?
Я больше не хочу жить так, как жил раньше, думал я, так – нет. Что-то должно измениться.
Я выбежал из комнаты, добрался до приемного покоя, там на деревянной скамейке сидел Хасан – сгорбившись, уронив голову на грудь – и спал. Больница казалась безлюдной; я проскользнул мимо Хасана, не разбудив его, выскочил на улицу и остановил такси.
Город просыпался, солнце уже выглянуло из-за гор. Я попросил у водителя сигарету, он дал мне одну – маленькую и тонкую, с привкусом древесных опилок, – я курил ее на заднем сиденье и смотрел в окно.
Улицы были почти совершенно пустыми. Никаких людей, выходящих из своих домов, заключающих сделки, поднимающих железные шторы лавок; никто не споласкивает руки у края тротуара, не спешит на молитву, не курит и не пьет чай… Только два пешехода торопливо переходили перекресток.
Город словно вымер. Нам попадалось очень мало машин, да и те проносились мимо на большой скорости. Что-то весьма странное происходит прямо сейчас, подумал я; и, поднеся руку к глазам, взглянул вдаль сквозь растопыренные пальцы, как мы с Кристофером делали в кинотеатре – давным-давно, когда смотрели вместе фильм «Экзорцист» и когда еще все было хорошо.
Шесть
В вестибюле гостиницы сидели двое полицейских. Тот, что потолще, подошел ко мне, он говорил на гнусавом, неприятном английском. Мы втроем отправились в маленькое гостиничное кафе, где постояльцы обычно завтракали. Кельнер протирал пол влажной тряпкой; когда старший полицейский попросил у него чаю, он исчез в кухне.
Оба вели себя очень вежливо, чуть ли не с робостью. Прозвучало имя Кристофера. Толстый спросил, понравилось ли мне в Иране, и потом сказал, что весьма сожалеет о происшедшем, действительно весьма сожалеет.
Он нерешительно пододвинул ко мне через стол несколько листков бумаги. И попросил подписать эти бланки. Мол, я должен понять, что такова уж природа бюрократии: она требует соблюдения формальностей. И еще: было бы лучше, чтобы я покинул Тегеран, для агентов ЦРУ здесь скоро будет очень опасно, сказал он.
Самое комичное, что они принимали меня за американского шпиона – меня, не имевшего с Америкой ничего общего, кроме, разумеется, того факта, что я дважды летал с Кристофером в Нью-Йорк на аукцион Сотби.
«Забавно. Дайте-ка сюда».
Я подписал бланки, они все были на персидском.
Толстый полицейский сложил пальцы рук домиком и выпятил губы. Губы были очень красными, почти фиолетовыми, как внутренность мясистого цветка.
«И еще кое-что: мы обыскали Вашу комнату и нашли там вот это», – сказал он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35