ему казалось, что в кресле сидит не Маша, а юродивый монах. Лицо юродивого мельтешит в каком-то тумане, неуловимо, будто забытый сон, подробности которого Кирилл никак не может вспомнить.
«Почему монах?… – думал он, напрягая мозг до боли. – Удрать бы отсюда… только бы удрать отсюда, а там… я бы…» – и не договаривал даже сам себе того, что задумал сделать по выходе из палаты, что окончательно созрело за эти дни, что зачалось у него еще там, на полянке, когда он лежал с накинутой веревкой на шее.
И то, чего он не договаривал, что созрело в нем, сорвало его с постели и выкинуло из палаты.
Направляясь к Богданову, он первый раз сел в автомобиль рядом со Стешей, стараясь снова улыбаться так же, как улыбался прежде, но, подъезжая к главному управлению, не сдержался, приваливаясь к Стеше, проговорил:
– Голова кружится.
– Сиди спокойно… мешаешь. Могу накатить на кого-нибудь, – строго обрезала Стеша, испугавшись, что может бросить руль, вцепиться руками в его плечи, сказать так, прямо, открыто, напропалую то, что мучило и ее в эти дни.
– Что? Уже? – испуганно спросил Богданов, когда он вошел в кабинет.
– Нет. Валерьянку буду пить, докторов выслушивать. Ты давай, кто у тебя вопросами труда занимается?
– Нет. Это ты брось! – прикрикнул Богданов. – Сейчас же марш в палату… не то…
– Силой? Ну, браток, силой меня в палату не положишь. Давай человека да готовься – отправляй меня, не то пешком удеру: у меня сев.
Кирилл знал, что в таких случаях надо с Богдановым грубить, н он грубил.
– Как хочешь, – насупившись, сказал под конец Богданов и вызвал заведующего отделом кадров. – А тех так и не нашли… тех, которые… – Он спохватился и оборвал.
– Ты хотел сказать тех, кто меня собирался задушить? Ты что говоришь со мной, как с ребенком?
– Ну, пошел. Вот тебе заведующий.
Заведующий отделом кадров разложил перед Кириллом карты, диаграммы, сводки. Кирилл все это мельком просмотрел и фыркнул:
– Насморк тут только один – в бумажках ваших.
– Что?
– Жизни нет. Я пошел, Богданов.
– Куда тебя понесло еще?
– На стройку, к народу.
5
Над землей – горячей, окутанной смрадом болот, дымкой, – над землей в струях каленого весеннего солнца реет чудесная птица-мечта. Поблескивая сизыми боками, она идет вверх, несется в глубинные просторы прозрачного неба, режет белые кучки облаков и кружится, играет, как сытый сильный коршун, купаясь в изобилии солнца.
Солнце!
Разве люди города – изможденные, хлюпкие, хилые, – забившиеся в трущобы, под каменные плечи небоскребов, разве они знают солнце – мягкое, нежное, под лаской которого лопаются почки, сосна пахнет угарной смолой, перепел летит на дудулю охотника, а селезень играет над кряквой?
Солнце!
Разве люди города, заливая электричеством – силой солнца – улицы, проспекты, буйные ночные рестораны, клубы, двигая фабрики, заводы, – разве они знают солнце, тихую истому земли под его лаской?
Ах, как нежится земля с перевесны!
Она прямо-таки превращается в ярку – молодую, кудрявую. Ее, такую, хочется ласкать, носить на руках и без устали шептать одно и то же:
– Роди… Ведь впервые сын твой – хлеб – не будет лежать в амбарах Плакущевых, Быковых, Гурьяновых. Нынче хлеб твой – сила твоя – наша сила, сила миллионов, шагающих твердой поступью.
– Роди, земля!
И она непременно родит.
Нынче замечательный рост озимей. Острыми перышками они таращатся из прошлогодней отавы, но скоро закудрявятся, пойдут в рост, выколосятся, разбрасывая во все стороны желтоватый липкий цвет, и тогда загуляет по ним ветер, гоняя шуршащие сизые волны, распевая пахучие ржаные песни… Ржаные песни… рожь колосистая…
Было это в Москве. На одной вечеринке Богданов сидел в группе коммунистов и вместе со всеми пел частушки. Пел он заунывно, очевидно вспоминая дни гражданской войны, и всякий раз, спев куплет, заканчивал словами: «Что-то на грузовике прокатиться хочется». Обернувшись к Кириллу Ждаркину, он сказал:
– Вот девка поет: «Что-то на грузовике прокатиться хочется», – а сколько мы их посадили на грузовик, на автомобиль, на трактор!.. Отними у них это – бунт устроят.
В это самое время заиграли фокстрот и из соседней комнаты выкатилась пара. Лемм держал в объятиях шелковую даму, крепко прижимая к себе, положив седоватую голову ей на плечо, сотрясаясь всем своим старческим телом, потряхивая задом, как овца в чесотке.
– К нам эта штука еще не пришла? – сдерживая смех, спросил Богданов, обращаясь к Кириллу.
– Пока еще не пришла.
– И не придет… У нас там: «что-то на грузовике прокатиться хочется», а это – фокстрот – хлам, дрянь, которая даже вот сюда просачивается, как зола через щель. Дрянь, гниение буржуазной культуры, класса, который пришел с «Марсельезой» и уходит с фокстротом… Слушай музыку, – заговорил он чуть спустя, накренясь к Кириллу. – Слушай… основное в народной, не опошленной музыке – плач угнетенной негритянской нации. Буржуазия народный плач перекувыркнула и прибавила свое: «А-а, крой, гуляй: после нас хоть потоп». Под плач угнетенной нации трутся телесами.
И Богданов снова запел частушку, нарушая музыку фокстрота, затем резко поднялся, весь побелел, а люди, глядя на Лемма, взорвались смехом. Лемм, заслыша смех, покинув свою шелковую даму, растерялся, юркнул в соседнюю комнату.
– Старый дурак, – глухо проговорил Богданов.
Ах, как нежится земля с перевесны!
Она оделась в бархат зелени лужаек, она – земля, усеянная костьми пахарей, павших под барскими батогами, она – земля, омытая потом, кровью, реками слез, тоски беспросветной.
Земля!
Но какая она пестрая, отсюда, с большой высоты. Топи, болота, скалистые горы, заросли, степи – широкие, звонкие – все кажется игрушечным, разбросанным. Даже площадка с ее электростанцией, котлованами, каркасами, плотиной, с каменными корпусами – и та кажется чудной, приплюснутой, а река Атака – маленькой, извилистой ленточкой. А люди? Властелины? Комарики. Бегают, тормошатся, мчатся на автомобилях, грузовиках, паровозах – навозных жуках.
– Чудно. Чудно, – говорит Кирилл, заглядывая то в одно, то в другое окошечко, высовывая руку, желая помахать тем, кто стоит там – на земле.
Ветер норовит сломать руку, Кирилл прячет ее и просит запиской летчика: «Выше. Крой в небеса, приятель: хочу с высоты посмотреть, что делаем на земле. Земля-то ведь наша».
И машина берет выше. Она делает круги, падает, но тут же, накренясь, взвихривается, и Кирилл не слышит собственного крика. Напряженно всматриваясь вниз, он отыскивает аэродром… На аэродроме все еще стоят пять человек: Богданов, главный инженер Рубин, Стеша. Маша Сивашева, Якунин. Сажая Кирилла, они уговаривали его «не шалить», «не баловаться», а Стеша, поправляя марлю на его голове, тихо шептала:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75
«Почему монах?… – думал он, напрягая мозг до боли. – Удрать бы отсюда… только бы удрать отсюда, а там… я бы…» – и не договаривал даже сам себе того, что задумал сделать по выходе из палаты, что окончательно созрело за эти дни, что зачалось у него еще там, на полянке, когда он лежал с накинутой веревкой на шее.
И то, чего он не договаривал, что созрело в нем, сорвало его с постели и выкинуло из палаты.
Направляясь к Богданову, он первый раз сел в автомобиль рядом со Стешей, стараясь снова улыбаться так же, как улыбался прежде, но, подъезжая к главному управлению, не сдержался, приваливаясь к Стеше, проговорил:
– Голова кружится.
– Сиди спокойно… мешаешь. Могу накатить на кого-нибудь, – строго обрезала Стеша, испугавшись, что может бросить руль, вцепиться руками в его плечи, сказать так, прямо, открыто, напропалую то, что мучило и ее в эти дни.
– Что? Уже? – испуганно спросил Богданов, когда он вошел в кабинет.
– Нет. Валерьянку буду пить, докторов выслушивать. Ты давай, кто у тебя вопросами труда занимается?
– Нет. Это ты брось! – прикрикнул Богданов. – Сейчас же марш в палату… не то…
– Силой? Ну, браток, силой меня в палату не положишь. Давай человека да готовься – отправляй меня, не то пешком удеру: у меня сев.
Кирилл знал, что в таких случаях надо с Богдановым грубить, н он грубил.
– Как хочешь, – насупившись, сказал под конец Богданов и вызвал заведующего отделом кадров. – А тех так и не нашли… тех, которые… – Он спохватился и оборвал.
– Ты хотел сказать тех, кто меня собирался задушить? Ты что говоришь со мной, как с ребенком?
– Ну, пошел. Вот тебе заведующий.
Заведующий отделом кадров разложил перед Кириллом карты, диаграммы, сводки. Кирилл все это мельком просмотрел и фыркнул:
– Насморк тут только один – в бумажках ваших.
– Что?
– Жизни нет. Я пошел, Богданов.
– Куда тебя понесло еще?
– На стройку, к народу.
5
Над землей – горячей, окутанной смрадом болот, дымкой, – над землей в струях каленого весеннего солнца реет чудесная птица-мечта. Поблескивая сизыми боками, она идет вверх, несется в глубинные просторы прозрачного неба, режет белые кучки облаков и кружится, играет, как сытый сильный коршун, купаясь в изобилии солнца.
Солнце!
Разве люди города – изможденные, хлюпкие, хилые, – забившиеся в трущобы, под каменные плечи небоскребов, разве они знают солнце – мягкое, нежное, под лаской которого лопаются почки, сосна пахнет угарной смолой, перепел летит на дудулю охотника, а селезень играет над кряквой?
Солнце!
Разве люди города, заливая электричеством – силой солнца – улицы, проспекты, буйные ночные рестораны, клубы, двигая фабрики, заводы, – разве они знают солнце, тихую истому земли под его лаской?
Ах, как нежится земля с перевесны!
Она прямо-таки превращается в ярку – молодую, кудрявую. Ее, такую, хочется ласкать, носить на руках и без устали шептать одно и то же:
– Роди… Ведь впервые сын твой – хлеб – не будет лежать в амбарах Плакущевых, Быковых, Гурьяновых. Нынче хлеб твой – сила твоя – наша сила, сила миллионов, шагающих твердой поступью.
– Роди, земля!
И она непременно родит.
Нынче замечательный рост озимей. Острыми перышками они таращатся из прошлогодней отавы, но скоро закудрявятся, пойдут в рост, выколосятся, разбрасывая во все стороны желтоватый липкий цвет, и тогда загуляет по ним ветер, гоняя шуршащие сизые волны, распевая пахучие ржаные песни… Ржаные песни… рожь колосистая…
Было это в Москве. На одной вечеринке Богданов сидел в группе коммунистов и вместе со всеми пел частушки. Пел он заунывно, очевидно вспоминая дни гражданской войны, и всякий раз, спев куплет, заканчивал словами: «Что-то на грузовике прокатиться хочется». Обернувшись к Кириллу Ждаркину, он сказал:
– Вот девка поет: «Что-то на грузовике прокатиться хочется», – а сколько мы их посадили на грузовик, на автомобиль, на трактор!.. Отними у них это – бунт устроят.
В это самое время заиграли фокстрот и из соседней комнаты выкатилась пара. Лемм держал в объятиях шелковую даму, крепко прижимая к себе, положив седоватую голову ей на плечо, сотрясаясь всем своим старческим телом, потряхивая задом, как овца в чесотке.
– К нам эта штука еще не пришла? – сдерживая смех, спросил Богданов, обращаясь к Кириллу.
– Пока еще не пришла.
– И не придет… У нас там: «что-то на грузовике прокатиться хочется», а это – фокстрот – хлам, дрянь, которая даже вот сюда просачивается, как зола через щель. Дрянь, гниение буржуазной культуры, класса, который пришел с «Марсельезой» и уходит с фокстротом… Слушай музыку, – заговорил он чуть спустя, накренясь к Кириллу. – Слушай… основное в народной, не опошленной музыке – плач угнетенной негритянской нации. Буржуазия народный плач перекувыркнула и прибавила свое: «А-а, крой, гуляй: после нас хоть потоп». Под плач угнетенной нации трутся телесами.
И Богданов снова запел частушку, нарушая музыку фокстрота, затем резко поднялся, весь побелел, а люди, глядя на Лемма, взорвались смехом. Лемм, заслыша смех, покинув свою шелковую даму, растерялся, юркнул в соседнюю комнату.
– Старый дурак, – глухо проговорил Богданов.
Ах, как нежится земля с перевесны!
Она оделась в бархат зелени лужаек, она – земля, усеянная костьми пахарей, павших под барскими батогами, она – земля, омытая потом, кровью, реками слез, тоски беспросветной.
Земля!
Но какая она пестрая, отсюда, с большой высоты. Топи, болота, скалистые горы, заросли, степи – широкие, звонкие – все кажется игрушечным, разбросанным. Даже площадка с ее электростанцией, котлованами, каркасами, плотиной, с каменными корпусами – и та кажется чудной, приплюснутой, а река Атака – маленькой, извилистой ленточкой. А люди? Властелины? Комарики. Бегают, тормошатся, мчатся на автомобилях, грузовиках, паровозах – навозных жуках.
– Чудно. Чудно, – говорит Кирилл, заглядывая то в одно, то в другое окошечко, высовывая руку, желая помахать тем, кто стоит там – на земле.
Ветер норовит сломать руку, Кирилл прячет ее и просит запиской летчика: «Выше. Крой в небеса, приятель: хочу с высоты посмотреть, что делаем на земле. Земля-то ведь наша».
И машина берет выше. Она делает круги, падает, но тут же, накренясь, взвихривается, и Кирилл не слышит собственного крика. Напряженно всматриваясь вниз, он отыскивает аэродром… На аэродроме все еще стоят пять человек: Богданов, главный инженер Рубин, Стеша. Маша Сивашева, Якунин. Сажая Кирилла, они уговаривали его «не шалить», «не баловаться», а Стеша, поправляя марлю на его голове, тихо шептала:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75