Плакатов-то, я вижу, у вас хватает, да призывами одними дела не сделаешь. Лозунгами от старой психологии крестьянина не оторвешь. Людей не заклинания переделывают!
Неказистый вид ольшанских деревень и деревушек с почернелыми соломенными крышами, озелененными травою и мхом, с дырявыми чугунками и ведрушками на кривых кирпичных трубах казался ольшанцам естественным, как сама природа: каждый встречал все это с рождения да так и привыкал смотреть, не замечая убогости, безобразия. Степная, скудная лесом полоса, – какую еще кровлю, кроме соломы, мог сладить себе на доме местный мужик, никогда прежде не знавший в своем трудовом быту хотя бы даже малого достатка…
– Что же это такое! – первым возмутился Николай Иванович. – Двадцать с лишним лет Советской власти, Днепрогэс построили, Магнитку, Турксиб проложили, домны какие у нас действуют, у капиталистов таких нет, а у вас в деревне все еще гнилая солома на хатах! Да как же вы это терпите такой позор? Средств нет? Материалов? Ерунда, не такое уж это дорогое, невозможное дело, просто это привычка – от былой нищеты и бескультурья!
И Николай Иванович загорался азартом, нетерпением скорее все переделать на новый, лучший лад, скинуть все соломенные крыши, выбивал где-то в области шифер и кровельное железо и сам распределял – кому в какую очередь, выводил все население района на общественные субботники чинить дороги, мосты, водостоки, сажать деревья в придорожной полосе. В планшетке, которая постоянно висела у него через плечо на тонком ремешке, была тетрадка, а в ней – сделанный им подсчет: если каждый житель района посадит одно дерево, только одно дерево, и то в итоге получится целый лес, вытянутый вдоль дорог; красота для глаз, тень и прохлада путникам, защита соседним полям от суховейных ветров…
Исстари все деревенские баньки топились по-черному. И пожары от них бывали, да такие, что поселения сносило огнем, и угорали в них купальщики, случалось, что и до смерти, – чего только не бывало в этих баньках и от них.
– Что ж это такое? – задумался однажды Николай Иванович, наполняясь знакомой уже районному люду непримиримостью, что означало, что он постарается тут же заразить своим гневом всех вокруг и превратить это в немедленное, неотлагательное действие. – Двадцать с лишним лет Советской власти – и такое дикарство, пещерный быт! В Ермаковке шестьсот дворов, тьма народу, а бани приличной нет. В Волоконовке еще больше, под тысячу дворов – а бани нет! Весь район в банном отношении в пещерных временах еще пребывает!
И Николай Иванович, надолго теряя покой, помогал строить общественные бани в крупных колхозах, опять разворачивал целую камланию, движение за новый быт, за чистоту и здоровье, за детские сады и ясли, высчитывал, сколько мыла потребляется на человека в год и сколько населения приходится в районе на каждого врача, фельдшера, как изменилось медицинское обслуживание в сравнении с прошлыми временами и как еще вырастет в недалеком будущем, когда построится новая районная поликлиника и там-то и там-то в деревнях будут открыты фельдшерские пункты…
Любое доброе начинание, любая затея, прибавлявшая что-то полезное, нужное, толковое, встречали в нем живой, душевный отзыв.
Прошлой зимой на районном слете передовых свекловичниц, последовательниц Марии Демченко, Антонина робко заикнулась в разговоре с ним: растут дети в Гороховке, радио в каждом доме, слушают песни, музыку, сами хотят научиться играть. Вот если бы к обычной семилетней да еще музыкальную школу!
– Смотри-ка, до чего уже дело дошло! – удивился Николай Иванович. – Гороховка себе музыкальную школу требует! А что? – Серые глаза ого тепло заблестели. – Вот это и есть рост культуры села при социализме! Давно ль в деревнях грамотных на пальцах считали, кто четыре действия арифметики осилил – за ученого человека слыл… И вот, значит, уже этого мало, вчерашний день, кроме грамоты еще подавай, чтоб свои скрипачи, свои трубачи…
– На пианине учиться хотят.
– Ладно, пускай на пианине. Эх, не выдержит только районный бюджет!
– А мы на свои, на колхозные средства учение устроим…
– Не лопнет ваша казна-то, прикидывали? Инструменты покупай, преподавателям плати… Их ведь целая куча потребуется!
– Кучу не осилим, – сказала Антонина, доставая свои сметы. – И не нужна нам куча, а всего два человека: чтоб на пианине учить да еще для духового оркестра… Этих хоть сейчас можем приглашать!
…Позади сильно грохнуло, как в грозу, когда совсем близко ударяет гром. Показалось даже, что дрогнула, качнулась под ногами земля. Тут же грохнуло еще раз, еще, – и загремело, покатилось окрест, до самых дальних холмов и обратно.
Все, кто стоял с Антониной на пригорке, разом обернулись.
Над Гороховкой поднимался темный дым; косо вымахнул узкий язык оранжевого пламени.
По головам ударил рев моторов; мелькнул в глазах немецкий «юнкерс»; он круто наклонял крылья, заворачивая.
Антонина вскрикнула, не заметив этого, не услыхав. Вскрикнули женщины, – крик раздался одновременный, общий. И, сорвавшись, все толпой побежали в деревню, на дым и пламя…
11
Антонине уже не хватало дыхания, грудь изнутри точно палило огнем, но она все равно бежала. Платок, сорвавшись с головы, мотался за спиной, била по плечам коса, растерявшая шпильки. Глаза, опережая бег, сами рвались из глазниц вперед: скорее узнать, увидеть – куда ударили с «юнкерса» бомбы.
Сначала ей показалось – в правление, оно же и горит. Но затем она разглядела: правление цело, снесло угол клуба, разворотило на нем полкрыши, вздыбив железные листы, а огонь – это жарко, с треском горит сарай на дворе у Насти Ермаковой и копешка сена, сложенная сбоку него.
Настина мать, выскочившая простоволосой, оглушенной взрывом, от которого дрогнула и перекосилась вся хата, с плачем норовила сунуться в огонь: в запертом сарае визжал поросенок, истошно кудахтали куры.
– Мама! Мама! Не надо, успокойтесь! – успела перехватить ее Настя. – Вы ж сами сгорите!
Мать вырывалась, запертый поросенок визжал.
Какие-то красноармейцы неизвестно откуда подбежали на помощь Насте. Один с грубой, нужной решительностью, подавляющей непокорство, безрассудный порыв, сгреб Настину мать в охапку, зажав ей руки, поднял и понес в сторону от хаты, другой оторвал от загородки слегу, сбил концом задвижку с сарайной двери, распахнул ее. Но поросенок не выбежал, визг его тоже прекратился, видно он уже задохся: вся внутренность сарая была полна бушующего малиново-красного пламени; оно клубами рванулось наружу, когда распахнулась дверь.
– Избу береги, девка! – крикнул Насте красноармеец, отбегая от сарая; жаром ему опалило брови и ресницы, они порыжели и закурчавились. – Тащи ведра, поливай крышу, а то перекинется – сгоришь без остатку…
Антонина побежала дальше, узнавать, все ли живы, кто еще пострадал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Неказистый вид ольшанских деревень и деревушек с почернелыми соломенными крышами, озелененными травою и мхом, с дырявыми чугунками и ведрушками на кривых кирпичных трубах казался ольшанцам естественным, как сама природа: каждый встречал все это с рождения да так и привыкал смотреть, не замечая убогости, безобразия. Степная, скудная лесом полоса, – какую еще кровлю, кроме соломы, мог сладить себе на доме местный мужик, никогда прежде не знавший в своем трудовом быту хотя бы даже малого достатка…
– Что же это такое! – первым возмутился Николай Иванович. – Двадцать с лишним лет Советской власти, Днепрогэс построили, Магнитку, Турксиб проложили, домны какие у нас действуют, у капиталистов таких нет, а у вас в деревне все еще гнилая солома на хатах! Да как же вы это терпите такой позор? Средств нет? Материалов? Ерунда, не такое уж это дорогое, невозможное дело, просто это привычка – от былой нищеты и бескультурья!
И Николай Иванович загорался азартом, нетерпением скорее все переделать на новый, лучший лад, скинуть все соломенные крыши, выбивал где-то в области шифер и кровельное железо и сам распределял – кому в какую очередь, выводил все население района на общественные субботники чинить дороги, мосты, водостоки, сажать деревья в придорожной полосе. В планшетке, которая постоянно висела у него через плечо на тонком ремешке, была тетрадка, а в ней – сделанный им подсчет: если каждый житель района посадит одно дерево, только одно дерево, и то в итоге получится целый лес, вытянутый вдоль дорог; красота для глаз, тень и прохлада путникам, защита соседним полям от суховейных ветров…
Исстари все деревенские баньки топились по-черному. И пожары от них бывали, да такие, что поселения сносило огнем, и угорали в них купальщики, случалось, что и до смерти, – чего только не бывало в этих баньках и от них.
– Что ж это такое? – задумался однажды Николай Иванович, наполняясь знакомой уже районному люду непримиримостью, что означало, что он постарается тут же заразить своим гневом всех вокруг и превратить это в немедленное, неотлагательное действие. – Двадцать с лишним лет Советской власти – и такое дикарство, пещерный быт! В Ермаковке шестьсот дворов, тьма народу, а бани приличной нет. В Волоконовке еще больше, под тысячу дворов – а бани нет! Весь район в банном отношении в пещерных временах еще пребывает!
И Николай Иванович, надолго теряя покой, помогал строить общественные бани в крупных колхозах, опять разворачивал целую камланию, движение за новый быт, за чистоту и здоровье, за детские сады и ясли, высчитывал, сколько мыла потребляется на человека в год и сколько населения приходится в районе на каждого врача, фельдшера, как изменилось медицинское обслуживание в сравнении с прошлыми временами и как еще вырастет в недалеком будущем, когда построится новая районная поликлиника и там-то и там-то в деревнях будут открыты фельдшерские пункты…
Любое доброе начинание, любая затея, прибавлявшая что-то полезное, нужное, толковое, встречали в нем живой, душевный отзыв.
Прошлой зимой на районном слете передовых свекловичниц, последовательниц Марии Демченко, Антонина робко заикнулась в разговоре с ним: растут дети в Гороховке, радио в каждом доме, слушают песни, музыку, сами хотят научиться играть. Вот если бы к обычной семилетней да еще музыкальную школу!
– Смотри-ка, до чего уже дело дошло! – удивился Николай Иванович. – Гороховка себе музыкальную школу требует! А что? – Серые глаза ого тепло заблестели. – Вот это и есть рост культуры села при социализме! Давно ль в деревнях грамотных на пальцах считали, кто четыре действия арифметики осилил – за ученого человека слыл… И вот, значит, уже этого мало, вчерашний день, кроме грамоты еще подавай, чтоб свои скрипачи, свои трубачи…
– На пианине учиться хотят.
– Ладно, пускай на пианине. Эх, не выдержит только районный бюджет!
– А мы на свои, на колхозные средства учение устроим…
– Не лопнет ваша казна-то, прикидывали? Инструменты покупай, преподавателям плати… Их ведь целая куча потребуется!
– Кучу не осилим, – сказала Антонина, доставая свои сметы. – И не нужна нам куча, а всего два человека: чтоб на пианине учить да еще для духового оркестра… Этих хоть сейчас можем приглашать!
…Позади сильно грохнуло, как в грозу, когда совсем близко ударяет гром. Показалось даже, что дрогнула, качнулась под ногами земля. Тут же грохнуло еще раз, еще, – и загремело, покатилось окрест, до самых дальних холмов и обратно.
Все, кто стоял с Антониной на пригорке, разом обернулись.
Над Гороховкой поднимался темный дым; косо вымахнул узкий язык оранжевого пламени.
По головам ударил рев моторов; мелькнул в глазах немецкий «юнкерс»; он круто наклонял крылья, заворачивая.
Антонина вскрикнула, не заметив этого, не услыхав. Вскрикнули женщины, – крик раздался одновременный, общий. И, сорвавшись, все толпой побежали в деревню, на дым и пламя…
11
Антонине уже не хватало дыхания, грудь изнутри точно палило огнем, но она все равно бежала. Платок, сорвавшись с головы, мотался за спиной, била по плечам коса, растерявшая шпильки. Глаза, опережая бег, сами рвались из глазниц вперед: скорее узнать, увидеть – куда ударили с «юнкерса» бомбы.
Сначала ей показалось – в правление, оно же и горит. Но затем она разглядела: правление цело, снесло угол клуба, разворотило на нем полкрыши, вздыбив железные листы, а огонь – это жарко, с треском горит сарай на дворе у Насти Ермаковой и копешка сена, сложенная сбоку него.
Настина мать, выскочившая простоволосой, оглушенной взрывом, от которого дрогнула и перекосилась вся хата, с плачем норовила сунуться в огонь: в запертом сарае визжал поросенок, истошно кудахтали куры.
– Мама! Мама! Не надо, успокойтесь! – успела перехватить ее Настя. – Вы ж сами сгорите!
Мать вырывалась, запертый поросенок визжал.
Какие-то красноармейцы неизвестно откуда подбежали на помощь Насте. Один с грубой, нужной решительностью, подавляющей непокорство, безрассудный порыв, сгреб Настину мать в охапку, зажав ей руки, поднял и понес в сторону от хаты, другой оторвал от загородки слегу, сбил концом задвижку с сарайной двери, распахнул ее. Но поросенок не выбежал, визг его тоже прекратился, видно он уже задохся: вся внутренность сарая была полна бушующего малиново-красного пламени; оно клубами рванулось наружу, когда распахнулась дверь.
– Избу береги, девка! – крикнул Насте красноармеец, отбегая от сарая; жаром ему опалило брови и ресницы, они порыжели и закурчавились. – Тащи ведра, поливай крышу, а то перекинется – сгоришь без остатку…
Антонина побежала дальше, узнавать, все ли живы, кто еще пострадал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35