Одну он протянул Кантлингу. — Бери! Я вот тоже решил приложиться к культуре.
— А лимон? — спросил Кантлинг.
— За своим хреновым лимоном сам сбегай, — ответил Хью. — Лишишь меня содержания или как? — Он ухмыльнулся, подкинул луковицу и отгрыз порядочный кусок. — Лук! — сказал он. — Это я, папаша, тебе припомню! Мало того, что должен жрать сырой лук, так, фигня, ты подстроил, что мне это дерьмо даже не нравится. Так прямо и написал в чертовой книжке.
— Совершенно верно, — сказал Кантлинг. — Лук несет двойную функцию. На одном уровне ты его ел, просто чтобы показать, какой ты крутой. Никто еще из ребят в «Риччи» этого не мог, и ты так зарабатывал авторитет. Но на более глубоком уровне, вгрызаясь в луковицу, ты символически провозглашал свою жадность к жизни, свою тягу к ней всей целиком — к горькому и жгучему, а не только к сладкому.
Хью откусил еще кусок.
— Фигня! — буркнул он. — Надо бы тебя заставить сгрызть луковицу, посмотреть, как тебе понравится.
Кантлинг отпил пива.
— Я был молод. Это же моя первая книга. Тогда мне этот штрих казался очень удачным.
— Жри его сырым, — сказал Хью и доел луковицу.
Ричард Кантлинг решил, что эта уютная семейная сцена слишком затянулась.
— Знаешь, Хью, кем бы ты ни был, — сказал он, — ты совсем не то, чего я ждал.
— А чего ты ждал, старик?
Кантлинг пожал плечами.
— Я создал тебя своей мыслью, а не своей спермой, и потому в тебе от меня гораздо больше, чем могло бы оказаться в любом порождении моей плоти. Ты — это я.
— Э-эй! — буркнул Хью. — Невиновен, ваша милость. Я тобой и за миллион не стану!
— У тебя нет выбора. Твоя история возникла из моих подростковых лет. С первыми романами всегда так. «Риччи» — это «Пицца Помпеи» в Нью-Йорке. Твои друзья были моими друзьями, а ты был мной.
— Да неужто? — отозвался Хью с ухмылкой.
Ричард Кантлинг кивнул. Хью расхохотался.
— Как бы не так, папаша!
— То есть как? — окрысился Кантяинг.
— Ты живешь в дерьмовых выдумках, старик, чуешь? Может, тебе и нравится сочинять, будто ты был похож на меня, да только это фигня с любой стороны. Я в «Риччи» был заводилой. А ты в «Помпее» был очкариком и жался у игрового автомата. Меня ты заставил трахаться до опупения в шестнадцать, а сам голые сиськи увидал, когда тебе за двадцать было, в этом твоем занюханном колледже. Ты неделями пыхтел над шуточками, которыми меня заставлял сыпать направо и налево. А сумасшедшие номера, которые я откалывал в книжке? Что-то проделывал Немчура, что-то проделывал Джо, а что-то никто не проделывал, но ты-то никогда ничего из этого не делал, так что не смеши меня!
Кантлинг чуть покраснел.
— Я писал роман. Да, в юности я был немножко отчужденным, но…
— Чокнутым, — сказал Хью. — Чего вилять-то?
— Я не был чокнутым, — отрезал Кантлинг, которого это задело. — «Болтаясь на углу» — правдивая вещь. И нужен был герой, занимающий более центральное место, чем когда-то я. Искусство черпает из жизни, но организуя ее, оформляя, конструируя. Он не может просто ее воспроизводить. Именно это я и делал.
— Не-а! Делал ты вот что: высасывал Немчуру, и Джо, и всех остальных. Прикарманивал их жизнь, старик, и всю честь приписал себе. Даже втемяшил себе в башку психованную мыслишку, будто я построен на тебе, и так долго это думал, что поверил. Ты пиявка, папаша. Ты чертов вор!
Ричард Кантлинг задыхался от ярости.
— Вон отсюда! — крикнул он.
Хью встал и потянулся.
— У меня сердце, мать его, разрывается. Что же ты, папаша? Выгоняешь малютку-сына на холодную годину? Что, не так? Пока я сидел в твоей чертовой книжке, когда ты командовал всем, что я говорил и делал, я тебе нравился, так? А вот теперь, настоящий, я тебе не слишком по вкусу, верно? В этом вся твоя беда. Настоящая жизнь тебе всегда нравилась куда меньше книг.
— Жизнь мне нравится, заруби себе на носу! — отрезал Кантлинг.
Хью улыбнулся. Он стоял, как стоял, но вдруг весь как-то поблек, утратил плотность.
— Н-да? — сказал он, и его голос прозвучал слабее, чем раньше.
— Да! — заявил Кантлинг.
Хью таял на глазах. Его тело лишилось всех красок, он выглядел почти прозрачным.
— Старик, а ты докажи! — сказал он. — Пойди в кухню и отхрямсай кусок от этой твоей фиговой луковицы жизни. — Он встряхнул волосами, засмеялся, и все смеялся, смеялся, смеялся, пока не исчез.
Ричард Кантлинг еще долго смотрел на то место, где он стоял, а потом устало побрел наверх спать.
Утром он приготовил себе солидный завтрак: апельсиновый сок, кофе, английские тартинки, густо намазанные маслом и смородинным джемом, омлет с сыром, шесть толстых ломтиков грудинки. Стряпня и поглощение пищи должны были его отвлечь. Но не отвлекли. Он все время думал о Хью. Сон. Ну конечно, бредовый сон. Стеклянные осколки в камине и пустые бутылки на полу гостиной сначала поставили его в тупик, но затем он нашел им объяснение: пьяное помрачение сознания, лунатизм, решил он. Стресс от мыслей о продолжающейся ссоре с Мишель, вызванный портретом, который она ему прислала. Надо бы с кем-нибудь посоветоваться — с врачом… с психологом…
После завтрака Кантлинг прошел прямо в кабинет, чтобы теперь же найти разрешение проблемы. Изуродованный портрет Мишель все еще висел над камином. Гноящаяся рана, подумал он. Она воспалилась, и пришло время избавиться от нее.
Кантлинг затопил камин, а когда огонь разгорелся, снял погубленный портрет, разобрал металлическую рамку — он был бережливым человеком — и сжег рваный обезображенный холст. Глядя на жирный дым, он ощутил себя очистившимся.
Теперь на очереди был портрет Хью. Кантлинг повернулся и посмотрел на него. В сущности, отличная вещь. Она уловила характер. Конечно, его можно тоже сжечь, но тогда он присоединится к губительным играм Мишель. Нельзя уничтожать произведения искусства. Свой след он оставил в этом мире, созидая, а не разрушая, и слишком стар, чтобы измениться. Портрет Хью был задуман как жестокий упрек, но Кантлинг решил назло дочери отпраздновать его получение. Он его повесит, повесит на самом видном месте. Он уже знает, где.
Наверху лестница завершалась длинной площадкой, огороженной резными перилами над холлом прямо напротив входа. Длина площадки была пятнадцать футов, и на задней стене ничего не висело. Получится прекрасная портретная галерея, подумал Кантлинг. Человек, входящий в дом, сразу увидит Хью, а поднимаясь на второй этаж, пройдет совсем рядом с ним. Он взял молоток, гвозди и повесил Хью на почетном месте. Когда Мишель придет мириться, она тут же его увидит и, уж конечно, сделает вывод, что Кантлинг не уловил суть ее подарка. Не забыть поблагодарить ее как можно горячее.
Настроение Ричарда Кантлинга заметно улучшилось. Вчерашний разговор превращался в приятное воспоминание. Он выбросил его из головы и до конца дня писал письма своему агенту и издателю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
— А лимон? — спросил Кантлинг.
— За своим хреновым лимоном сам сбегай, — ответил Хью. — Лишишь меня содержания или как? — Он ухмыльнулся, подкинул луковицу и отгрыз порядочный кусок. — Лук! — сказал он. — Это я, папаша, тебе припомню! Мало того, что должен жрать сырой лук, так, фигня, ты подстроил, что мне это дерьмо даже не нравится. Так прямо и написал в чертовой книжке.
— Совершенно верно, — сказал Кантлинг. — Лук несет двойную функцию. На одном уровне ты его ел, просто чтобы показать, какой ты крутой. Никто еще из ребят в «Риччи» этого не мог, и ты так зарабатывал авторитет. Но на более глубоком уровне, вгрызаясь в луковицу, ты символически провозглашал свою жадность к жизни, свою тягу к ней всей целиком — к горькому и жгучему, а не только к сладкому.
Хью откусил еще кусок.
— Фигня! — буркнул он. — Надо бы тебя заставить сгрызть луковицу, посмотреть, как тебе понравится.
Кантлинг отпил пива.
— Я был молод. Это же моя первая книга. Тогда мне этот штрих казался очень удачным.
— Жри его сырым, — сказал Хью и доел луковицу.
Ричард Кантлинг решил, что эта уютная семейная сцена слишком затянулась.
— Знаешь, Хью, кем бы ты ни был, — сказал он, — ты совсем не то, чего я ждал.
— А чего ты ждал, старик?
Кантлинг пожал плечами.
— Я создал тебя своей мыслью, а не своей спермой, и потому в тебе от меня гораздо больше, чем могло бы оказаться в любом порождении моей плоти. Ты — это я.
— Э-эй! — буркнул Хью. — Невиновен, ваша милость. Я тобой и за миллион не стану!
— У тебя нет выбора. Твоя история возникла из моих подростковых лет. С первыми романами всегда так. «Риччи» — это «Пицца Помпеи» в Нью-Йорке. Твои друзья были моими друзьями, а ты был мной.
— Да неужто? — отозвался Хью с ухмылкой.
Ричард Кантлинг кивнул. Хью расхохотался.
— Как бы не так, папаша!
— То есть как? — окрысился Кантяинг.
— Ты живешь в дерьмовых выдумках, старик, чуешь? Может, тебе и нравится сочинять, будто ты был похож на меня, да только это фигня с любой стороны. Я в «Риччи» был заводилой. А ты в «Помпее» был очкариком и жался у игрового автомата. Меня ты заставил трахаться до опупения в шестнадцать, а сам голые сиськи увидал, когда тебе за двадцать было, в этом твоем занюханном колледже. Ты неделями пыхтел над шуточками, которыми меня заставлял сыпать направо и налево. А сумасшедшие номера, которые я откалывал в книжке? Что-то проделывал Немчура, что-то проделывал Джо, а что-то никто не проделывал, но ты-то никогда ничего из этого не делал, так что не смеши меня!
Кантлинг чуть покраснел.
— Я писал роман. Да, в юности я был немножко отчужденным, но…
— Чокнутым, — сказал Хью. — Чего вилять-то?
— Я не был чокнутым, — отрезал Кантлинг, которого это задело. — «Болтаясь на углу» — правдивая вещь. И нужен был герой, занимающий более центральное место, чем когда-то я. Искусство черпает из жизни, но организуя ее, оформляя, конструируя. Он не может просто ее воспроизводить. Именно это я и делал.
— Не-а! Делал ты вот что: высасывал Немчуру, и Джо, и всех остальных. Прикарманивал их жизнь, старик, и всю честь приписал себе. Даже втемяшил себе в башку психованную мыслишку, будто я построен на тебе, и так долго это думал, что поверил. Ты пиявка, папаша. Ты чертов вор!
Ричард Кантлинг задыхался от ярости.
— Вон отсюда! — крикнул он.
Хью встал и потянулся.
— У меня сердце, мать его, разрывается. Что же ты, папаша? Выгоняешь малютку-сына на холодную годину? Что, не так? Пока я сидел в твоей чертовой книжке, когда ты командовал всем, что я говорил и делал, я тебе нравился, так? А вот теперь, настоящий, я тебе не слишком по вкусу, верно? В этом вся твоя беда. Настоящая жизнь тебе всегда нравилась куда меньше книг.
— Жизнь мне нравится, заруби себе на носу! — отрезал Кантлинг.
Хью улыбнулся. Он стоял, как стоял, но вдруг весь как-то поблек, утратил плотность.
— Н-да? — сказал он, и его голос прозвучал слабее, чем раньше.
— Да! — заявил Кантлинг.
Хью таял на глазах. Его тело лишилось всех красок, он выглядел почти прозрачным.
— Старик, а ты докажи! — сказал он. — Пойди в кухню и отхрямсай кусок от этой твоей фиговой луковицы жизни. — Он встряхнул волосами, засмеялся, и все смеялся, смеялся, смеялся, пока не исчез.
Ричард Кантлинг еще долго смотрел на то место, где он стоял, а потом устало побрел наверх спать.
Утром он приготовил себе солидный завтрак: апельсиновый сок, кофе, английские тартинки, густо намазанные маслом и смородинным джемом, омлет с сыром, шесть толстых ломтиков грудинки. Стряпня и поглощение пищи должны были его отвлечь. Но не отвлекли. Он все время думал о Хью. Сон. Ну конечно, бредовый сон. Стеклянные осколки в камине и пустые бутылки на полу гостиной сначала поставили его в тупик, но затем он нашел им объяснение: пьяное помрачение сознания, лунатизм, решил он. Стресс от мыслей о продолжающейся ссоре с Мишель, вызванный портретом, который она ему прислала. Надо бы с кем-нибудь посоветоваться — с врачом… с психологом…
После завтрака Кантлинг прошел прямо в кабинет, чтобы теперь же найти разрешение проблемы. Изуродованный портрет Мишель все еще висел над камином. Гноящаяся рана, подумал он. Она воспалилась, и пришло время избавиться от нее.
Кантлинг затопил камин, а когда огонь разгорелся, снял погубленный портрет, разобрал металлическую рамку — он был бережливым человеком — и сжег рваный обезображенный холст. Глядя на жирный дым, он ощутил себя очистившимся.
Теперь на очереди был портрет Хью. Кантлинг повернулся и посмотрел на него. В сущности, отличная вещь. Она уловила характер. Конечно, его можно тоже сжечь, но тогда он присоединится к губительным играм Мишель. Нельзя уничтожать произведения искусства. Свой след он оставил в этом мире, созидая, а не разрушая, и слишком стар, чтобы измениться. Портрет Хью был задуман как жестокий упрек, но Кантлинг решил назло дочери отпраздновать его получение. Он его повесит, повесит на самом видном месте. Он уже знает, где.
Наверху лестница завершалась длинной площадкой, огороженной резными перилами над холлом прямо напротив входа. Длина площадки была пятнадцать футов, и на задней стене ничего не висело. Получится прекрасная портретная галерея, подумал Кантлинг. Человек, входящий в дом, сразу увидит Хью, а поднимаясь на второй этаж, пройдет совсем рядом с ним. Он взял молоток, гвозди и повесил Хью на почетном месте. Когда Мишель придет мириться, она тут же его увидит и, уж конечно, сделает вывод, что Кантлинг не уловил суть ее подарка. Не забыть поблагодарить ее как можно горячее.
Настроение Ричарда Кантлинга заметно улучшилось. Вчерашний разговор превращался в приятное воспоминание. Он выбросил его из головы и до конца дня писал письма своему агенту и издателю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13