двусмысленное, оно изумительно куртуазно. Позаимствуем же его.
Веретенообразное, как «Наутилус», мое зизи проникло в подводный грот госпожи Брикабраковой, легко прошив эфемерные водоросли ее белья, и чтобы не зреть отвратительных корчей, гримас, не слышать ее фарисейской мольбы о пощаде, я снова загородился от этого мелодраматического персонажа этрусским еженедельником и поудобней откинулся в моем надувном вместилище. И меж тем как графиня визжала и плакала, елозила и ходила винтом, я все более углублялся в колбасные разновидности, длил порыв соучастия и служил у моей периферийной вдовы то корнетом, то генералом, то мясником. Поочередно и вкупе. А после снова поставил себя на ее место и больше уже сочувствуя, нежели соучаствуя, подвергся уничижению сам – мясником, корнетом и генералом; а также самим собой. Причем это, последнее, изо всех безумств было, пожалуй, изысканнейшим.
Доводить предприятие до кульминации и развязки пока не хотелось, и чтобы слегка ослабить порыв, я перешел от колбас к «всякой всячине» и некрологам. Доглатывая некролог по Лаврентию, я ощутил, что за дверью кто-то стоит. Вернее, не кто-то, а Брикабраков, и, если Вы помните, вступил с ним в переговоры. «Брикабраков! – вскричал я ему,– Я знаю, что вы опять стоите за дверью!»
Успели ли Вы обратить внимание, что я абсолютно не поинтересовался судьбой энной суммы, которую он якобы собирался изъять из моей шкатулки. Дескать, ну что, Брикабраков, изъяли? – позволительно и логично было б спросить у графа, когда тот подсовывал ключ. Логично, то есть по Вашей логике, по разумению стороннего наблюдателя, понятия не имеющего об условиях существования в закрытом кремлевском обществе, где формальная логика не в чести и подвергается остракизму. В наших сферах, милейший, играли по большей части в другие игры, кипели другие страсти, нежели в Ваших. А значит, и правил придерживались других. Так, Брикабраков был наперед уверен, что ключ, который я накануне вечером отстегнул от монисто и подал ему, чтобы он отомкнул им шкатулку,– шкатулку не отомкнет. Граф знал, что монисто носит чисто декоративный характер и набрано из ключей фальшивых, которые не подходят ни к одному на свете замку. То были, в сущности, не ключи, а ключевые болванки, какие Вы видите в скобяном ателье, у ключника: заготовки без желобков и зазубрин, железные tabulae rasae, коим лишь предстоит стать ключами в итоге слесарных манипуляций. (Настоящие ключи хранились мною в особом месте.) А я, в свою очередь, был уверен, что Брикабракову вовсе не нужно денег, что история с проигрышем в покер есть блеф, и что просьба об одолжении их – лишь предлог навестить меня в процедурной. Зачем навестить, однако? Чтобы наговорить всяких колкостей, язвительных сплетен? Выведать мои настроения? Взгляды? Узнать, чем я тут занимаюсь? А затем доложить по команде и выслужиться? Казалось, на сей раз визит опылителя продиктован был соображениями иными, возможно, и не его собственными. Но – чьими? Какими? Это было загадочно. И я притворился на всякий случай, будто поверил в его историю, внял шантажу, согласился дать денег. А он сделал вид, что поверил в мое согласие, в функциональность ключа, и направился якобы отпирать им шкатулку, отчетливо сознавая, что та – тоже является фикцией – чистой условностью – сном моего филигранного разума.
Словом, мы оба лгали и изворачивались, тщась уверить друг друга, что верим друг другу, и каждый знал, что не верит тут ни единому слову: ни своему, ни партнера. Мы играли в порочную круговую поруку завзятых лукавцев, лжецов, в типичные словесные поддавки, некогда столь популярные там, где я появился на свет, жил и – буду, и буду, запав в сознание трехсот семидесяти миллионов сограждан. Игра завораживала, пленяла. И если я не поинтересовался у графа, изъял ли он энную сумму, то лишь потому, что, прочтя некролог Лаврентия, стало не до забав. Я ведь сделался опечален. «Эх, дядя, дядя,– мыслилось мне,– сколько решительных мер ты мог бы еще принять на благо отечества».
Но если я снова пытался ввести Оле в известное заблуждение, то вовсе не по соображениям траура, не затем, что желал бы остаться в те горестные минуты один. Впустить Брикабракова в ванную комнату просто не виделось мне резонным, ибо здесь уже находился один представитель этой весьма обедневшей, но все еще знатной фамилии.
«Телефонируйте,– бормочу я Оле.– Разузнайте, не нужно ли вывесить флагов печали. И если нужно, то выясните, ради Бога, что с ними сталось, а то я в последние сроки их не усматриваю, не наблюдаю. Уж не побила ли моль. Бархат все-таки, креп, материя».
«А почему бы вам самому не телефонировать?» – снадменничал Брикабраков, меж тем как супруга его беззвучно юлила и сотрясалась, будто пронзенная дичь. Мыльная пена в плескалище давно опала, и на поверхности грязи интерферировала мельчайшая рябь экстатического озноба.
«Да видите ли,– возражал я Оле,– процедура, купаюсь, не хочется прерывать. И потом, вы же знаете, экий я увалень: у меня и мизинец в те дырочки не влезает».
«В какие?»
«На телефонном диске».
«А карандаш? – спросил Брикабраков.– Попробуйте карандашом».
«Подобное,– рек я графу,– мне глубоко претит, ибо отзывается извращением».
«Миль пардон,– отвечал Оле,– миль пардон».
Между тем ситуация становилась критической. Массажистка была близка к тому кратковременному, но буйному помешательству, которое наступает у дамы в минуту запредельного возбуждения, когда она по существу собой не владеет и самовыражается исключительно шумно. И мне представлялось, что если до той минуты я не успею откомандировать Оле на достаточное расстояние, он – несмотря на пробковую облицовку стен – все услышит и все услышанное истолкует превратно.
Я не успел. Казалось, где-то неподалеку прорвало кингстоны. Жижи забубнила, заквакала, заклокотала, и зизи мое сверху донизу обдала волна тепловатой, утробной слякоти. Мельком взглянул я на массажистку через прореху в газетном листе: сейчас, в апогее чувственности, графиня смотрелась на редкость непрезентабельно. В частности, очи ее закатывались за горизонты век, как в падучей.
«Палисандр! Не кощунствуйте. У нас сегодня, быть может, день скорби, а вы опять мастурбируете,– истолковал услышанное Оле.– Я сообщу Лаврентию».
На что я воскликнул: «Не кощунствуйте сами! Ибо если мы и скорбим сегодня, то именно по Лаврентию Павловичу». Сказав так, я рассмеялся смехом леонкавалловского паяца – смехом тамтама и бубна, переходящим в рыдание виолончелей, скрипок, виол.
«Возможно ль! – вскричал Брикабраков.– Не Берия ли собирался быть нынче у нас с инспекцией!»
Тут зазвенели бубенчики, и на подворье въехали правительственные экипажи. В тот час у ворот суетились пильщики.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95
Веретенообразное, как «Наутилус», мое зизи проникло в подводный грот госпожи Брикабраковой, легко прошив эфемерные водоросли ее белья, и чтобы не зреть отвратительных корчей, гримас, не слышать ее фарисейской мольбы о пощаде, я снова загородился от этого мелодраматического персонажа этрусским еженедельником и поудобней откинулся в моем надувном вместилище. И меж тем как графиня визжала и плакала, елозила и ходила винтом, я все более углублялся в колбасные разновидности, длил порыв соучастия и служил у моей периферийной вдовы то корнетом, то генералом, то мясником. Поочередно и вкупе. А после снова поставил себя на ее место и больше уже сочувствуя, нежели соучаствуя, подвергся уничижению сам – мясником, корнетом и генералом; а также самим собой. Причем это, последнее, изо всех безумств было, пожалуй, изысканнейшим.
Доводить предприятие до кульминации и развязки пока не хотелось, и чтобы слегка ослабить порыв, я перешел от колбас к «всякой всячине» и некрологам. Доглатывая некролог по Лаврентию, я ощутил, что за дверью кто-то стоит. Вернее, не кто-то, а Брикабраков, и, если Вы помните, вступил с ним в переговоры. «Брикабраков! – вскричал я ему,– Я знаю, что вы опять стоите за дверью!»
Успели ли Вы обратить внимание, что я абсолютно не поинтересовался судьбой энной суммы, которую он якобы собирался изъять из моей шкатулки. Дескать, ну что, Брикабраков, изъяли? – позволительно и логично было б спросить у графа, когда тот подсовывал ключ. Логично, то есть по Вашей логике, по разумению стороннего наблюдателя, понятия не имеющего об условиях существования в закрытом кремлевском обществе, где формальная логика не в чести и подвергается остракизму. В наших сферах, милейший, играли по большей части в другие игры, кипели другие страсти, нежели в Ваших. А значит, и правил придерживались других. Так, Брикабраков был наперед уверен, что ключ, который я накануне вечером отстегнул от монисто и подал ему, чтобы он отомкнул им шкатулку,– шкатулку не отомкнет. Граф знал, что монисто носит чисто декоративный характер и набрано из ключей фальшивых, которые не подходят ни к одному на свете замку. То были, в сущности, не ключи, а ключевые болванки, какие Вы видите в скобяном ателье, у ключника: заготовки без желобков и зазубрин, железные tabulae rasae, коим лишь предстоит стать ключами в итоге слесарных манипуляций. (Настоящие ключи хранились мною в особом месте.) А я, в свою очередь, был уверен, что Брикабракову вовсе не нужно денег, что история с проигрышем в покер есть блеф, и что просьба об одолжении их – лишь предлог навестить меня в процедурной. Зачем навестить, однако? Чтобы наговорить всяких колкостей, язвительных сплетен? Выведать мои настроения? Взгляды? Узнать, чем я тут занимаюсь? А затем доложить по команде и выслужиться? Казалось, на сей раз визит опылителя продиктован был соображениями иными, возможно, и не его собственными. Но – чьими? Какими? Это было загадочно. И я притворился на всякий случай, будто поверил в его историю, внял шантажу, согласился дать денег. А он сделал вид, что поверил в мое согласие, в функциональность ключа, и направился якобы отпирать им шкатулку, отчетливо сознавая, что та – тоже является фикцией – чистой условностью – сном моего филигранного разума.
Словом, мы оба лгали и изворачивались, тщась уверить друг друга, что верим друг другу, и каждый знал, что не верит тут ни единому слову: ни своему, ни партнера. Мы играли в порочную круговую поруку завзятых лукавцев, лжецов, в типичные словесные поддавки, некогда столь популярные там, где я появился на свет, жил и – буду, и буду, запав в сознание трехсот семидесяти миллионов сограждан. Игра завораживала, пленяла. И если я не поинтересовался у графа, изъял ли он энную сумму, то лишь потому, что, прочтя некролог Лаврентия, стало не до забав. Я ведь сделался опечален. «Эх, дядя, дядя,– мыслилось мне,– сколько решительных мер ты мог бы еще принять на благо отечества».
Но если я снова пытался ввести Оле в известное заблуждение, то вовсе не по соображениям траура, не затем, что желал бы остаться в те горестные минуты один. Впустить Брикабракова в ванную комнату просто не виделось мне резонным, ибо здесь уже находился один представитель этой весьма обедневшей, но все еще знатной фамилии.
«Телефонируйте,– бормочу я Оле.– Разузнайте, не нужно ли вывесить флагов печали. И если нужно, то выясните, ради Бога, что с ними сталось, а то я в последние сроки их не усматриваю, не наблюдаю. Уж не побила ли моль. Бархат все-таки, креп, материя».
«А почему бы вам самому не телефонировать?» – снадменничал Брикабраков, меж тем как супруга его беззвучно юлила и сотрясалась, будто пронзенная дичь. Мыльная пена в плескалище давно опала, и на поверхности грязи интерферировала мельчайшая рябь экстатического озноба.
«Да видите ли,– возражал я Оле,– процедура, купаюсь, не хочется прерывать. И потом, вы же знаете, экий я увалень: у меня и мизинец в те дырочки не влезает».
«В какие?»
«На телефонном диске».
«А карандаш? – спросил Брикабраков.– Попробуйте карандашом».
«Подобное,– рек я графу,– мне глубоко претит, ибо отзывается извращением».
«Миль пардон,– отвечал Оле,– миль пардон».
Между тем ситуация становилась критической. Массажистка была близка к тому кратковременному, но буйному помешательству, которое наступает у дамы в минуту запредельного возбуждения, когда она по существу собой не владеет и самовыражается исключительно шумно. И мне представлялось, что если до той минуты я не успею откомандировать Оле на достаточное расстояние, он – несмотря на пробковую облицовку стен – все услышит и все услышанное истолкует превратно.
Я не успел. Казалось, где-то неподалеку прорвало кингстоны. Жижи забубнила, заквакала, заклокотала, и зизи мое сверху донизу обдала волна тепловатой, утробной слякоти. Мельком взглянул я на массажистку через прореху в газетном листе: сейчас, в апогее чувственности, графиня смотрелась на редкость непрезентабельно. В частности, очи ее закатывались за горизонты век, как в падучей.
«Палисандр! Не кощунствуйте. У нас сегодня, быть может, день скорби, а вы опять мастурбируете,– истолковал услышанное Оле.– Я сообщу Лаврентию».
На что я воскликнул: «Не кощунствуйте сами! Ибо если мы и скорбим сегодня, то именно по Лаврентию Павловичу». Сказав так, я рассмеялся смехом леонкавалловского паяца – смехом тамтама и бубна, переходящим в рыдание виолончелей, скрипок, виол.
«Возможно ль! – вскричал Брикабраков.– Не Берия ли собирался быть нынче у нас с инспекцией!»
Тут зазвенели бубенчики, и на подворье въехали правительственные экипажи. В тот час у ворот суетились пильщики.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95