– Сколько времени?
– Леун, старая наша любовь! – воскликнула Лина из-за стола, уставленного пустыми и наполовину пустыми бутылками.
Хотя и была намного моложе Зорзолины, она выглядела почти так же: увядшая, накрашенная, пришедшая к тому же знаменателю – неустойчивой гармонии между страхом перед старостью и невозможностью ее избежать. Ты почувствовал неприятное чувство жалости.
– Как поживаешь, Лина? – Испытывая неловкость, ты отвел глаза.
– Хорошо. Во всяком случае, намного лучше, чем с ним, если б осталась, прельстившись его добром.
Вернулась Зорзолина, выбегавшая куда-то, – окрыленная, охваченная радостью, которая напоминала другие радости, уже угасшие. В руках у нее был альбом, она несла его на ладонях, как раненую птицу, протягивая тебе:
– Листай и вспоминай.
Ты стал листать, не понимая толком, что следует вспоминать, хотя на первой же странице наткнулся на пожелтевшую, выцветшую запись, затерявшуюся среди многих других, сентиментальную и отталкивающую: «Ошибки живут в нас, и мы живем назло ошибкам». Внизу дата и подпись: «Я, в память первого моего поцелуя».
– Это Леун, наш односельчанин, учится на прокурора… Мы с ним столько лет не виделись, – представила тебя Зорзолина сидящим за столом – то ли двум, то ли четырем с лицами стариков. – Если тебе придется когда-нибудь нас судить, суди справедливо, ведь ты один знаешь нас по-настоящему. – Она попыталась засмеяться, но смогла извлечь из себя лишь сухой смешок, от которого неприятно исказилось ее лицо.
– Я только адвокат, и то начинающий. Никого еще не защищал, – сказал ты, стараясь убавить значительность, которая росла вокруг твоей персоны по мере того, как сестры тебя возвеличивали – ради самих себя, ради того, что в этом доме называли престижем.
– Адвокат, прокурор – все одно судья, – сказал один из тех, чьи лица плавали в дыму, и расхохотался.
Ты же оставался недоверчиво-серьезным, другим и не мог быть, поскольку в душе твоей шевельнулось подозрение, что эти двое – или четверо – могли оказаться юнцами студентами, замаскировавшимися под стариков, чтобы вдоволь поиздеваться над тобой.
– Знаю, что притворяетесь, но это ваше дело.
Те двое продолжали непринужденно смеяться, и ты подошел поближе, чтобы увидеть их глаза, прикрытые морщинистыми, бескровными руками. Увидеть хотя бы цвет или блеск глаз.
– Водки или простокваши? – спросил один из них, устав от смеха и икая.
– И то, и другое, – смеясь, откликнулся другой.
– Он разгорячился, пусть остынет немного, – ответила им Лина.
– Мда… Так, значит, я у вас?
– У нас. Я – Зорзолина, вот Лина, а это наши гости. Понимаешь теперь, где ты?
– Теперь – да, понимаю, и все лучше и лучше.
– Чего же все-таки вам налить? – спросил один из тех двоих, старообразных.
– Виски, – пошутил ты с некоторым усилием, – или, как оно называется на местном наречии, самогон.
– К несчастью, нет ни того, ни другого, – сказал один из них подчеркнуто отчетливо, и ты, серьезный и подозрительный, решил, что над тобой снова насмехаются: ведь в городе твое произношение (и этого нельзя было не заметить) стало несколько другим, более отчетливым, чем то, с каким говорили в твоем селе.
– Вы из столицы, не так ли?
Наконец появилась Зорзолина, твоя спасительница, с кружкой простокваши, которую держала высоко над головой. Кружка была глиняная, и ты стал строить целую теорию относительно ее формы, и на самом деле оригинальной, пока не добрался до содержимого – белой простокваши, напомнившей тебе необъятное белое пространство, которое ты преодолел, добираясь сюда.
– Не могу пить молоко, Зорзо… Зорзоро… – Не в силах договорить, ты обратился к Лине, чье имя было последней частью имени Зорзолины: – Ну, и как ты поживаешь, Лина?
– Вот гляжу на тебя и думаю: неужто не хочешь работать в наших краях ни судьей, ни адвокатом?
– Кто тебе сказал, что не хочу?
– Людские языки.
– Не знаю, ничего еще не знаю. – Ты медленно двинулся к выходу.
– А мы ожидали от тебя другое услышать, – сказала Лина с глубоким сожалением. – Не люблю признавать их правоту.
– Но это так.
– О чем ты, Леун?
– О людских языках, которые и шпага, и щит, и мысль, и крылья, и небо, и земля, чтоб не сказать больше: в начале был язык, потом – слово.
Наступила тишина. Ты нетерпеливо переступал с ноги на ногу – хотелось уйти. Лина смеялась безо всякой причины – от радости ли, от стыда; кто знает, какая она теперь, Лина?
– Пожалуйста, не думай, что… – Голос выдал ее. – Все равно потом буду плакать – просто так, ни с того ни с сего.
– Тогда давайте смеяться, – сказал один из двоих. – Смех – это лекарство и для тех, над кем смеются, и для тех, кто смеется. Прекрасное лекарство, надо только уметь вовремя остановиться.
– Скажи, что ты думаешь о нас, Леун? Ты никогда не говорил, что думаешь, например, обо мне, которая попала людям на язык и не знает, как выбраться…
– Хорошо думаю, Лина, больше, чем хорошо… Верь мне, я адвокат.
– Верь ему, адвокат не может защищать, если не верит, – сказал один из тех двоих.
– Пожалуйста, только не говори мне, что мы твои обвиняемые, что у нас полно недостатков…
– Я пришел повидать вас. А потом пойду дальше.
– Недостатки можно устранить, если они не врожденные, – сказал один из тех двоих голосом обвиняемого – голосом, которому как ни старался, не мог придать сходство с голосом юнца: маскировка не удавалась, и здесь было бессильно даже все колдовство новогодней ночи, – И я любил, и я верил в великое могущество защитительных речей, но лишь до тех пор, пока не познал настоящую жизнь. Мне нравилось слушать, как он болтает всякий вздор, реальное вперемежку с фантасмагорией, я завидовал его миру, благородному и страстному, хотя и полностью выдуманному, пока в один прекрасный день, не зная, что еще выдумать, – и тогда я поймал его, как кота в мешок, – он объявил себя принцем. То была, конечно, игра, тем более что и имя поразительно подходило. Например, принц Василе – это не внушает доверия, – он показал на соседа, которого, видимо, и звали Василе, – в то время как принц Филипп звучит вполне убедительно… Речи возвысили его, очень возвысили, слишком возвысили, и оттуда, с высоты, и началось падение…
– Пей водку – и возвысишься снова, – сказал второй с благодушной улыбкой, однако скрывающей недоброжелательность.
– В действительности он не сделал ничего особенного. Он только оставлял там, где проходил, семена, из которых произросло… У всех у нас недостатки, но у него они врожденные.
– Брось, он ведь был молодым, мягким, незрелым – кусок глины, из которого можно вылепить все что угодно, – пытался утешить тот, второй, бывшего «принца» или бывшего поклонника «принца», в котором ты упрямо продолжал видеть студента, переодетого стариком.
1 2 3 4 5 6 7 8
– Леун, старая наша любовь! – воскликнула Лина из-за стола, уставленного пустыми и наполовину пустыми бутылками.
Хотя и была намного моложе Зорзолины, она выглядела почти так же: увядшая, накрашенная, пришедшая к тому же знаменателю – неустойчивой гармонии между страхом перед старостью и невозможностью ее избежать. Ты почувствовал неприятное чувство жалости.
– Как поживаешь, Лина? – Испытывая неловкость, ты отвел глаза.
– Хорошо. Во всяком случае, намного лучше, чем с ним, если б осталась, прельстившись его добром.
Вернулась Зорзолина, выбегавшая куда-то, – окрыленная, охваченная радостью, которая напоминала другие радости, уже угасшие. В руках у нее был альбом, она несла его на ладонях, как раненую птицу, протягивая тебе:
– Листай и вспоминай.
Ты стал листать, не понимая толком, что следует вспоминать, хотя на первой же странице наткнулся на пожелтевшую, выцветшую запись, затерявшуюся среди многих других, сентиментальную и отталкивающую: «Ошибки живут в нас, и мы живем назло ошибкам». Внизу дата и подпись: «Я, в память первого моего поцелуя».
– Это Леун, наш односельчанин, учится на прокурора… Мы с ним столько лет не виделись, – представила тебя Зорзолина сидящим за столом – то ли двум, то ли четырем с лицами стариков. – Если тебе придется когда-нибудь нас судить, суди справедливо, ведь ты один знаешь нас по-настоящему. – Она попыталась засмеяться, но смогла извлечь из себя лишь сухой смешок, от которого неприятно исказилось ее лицо.
– Я только адвокат, и то начинающий. Никого еще не защищал, – сказал ты, стараясь убавить значительность, которая росла вокруг твоей персоны по мере того, как сестры тебя возвеличивали – ради самих себя, ради того, что в этом доме называли престижем.
– Адвокат, прокурор – все одно судья, – сказал один из тех, чьи лица плавали в дыму, и расхохотался.
Ты же оставался недоверчиво-серьезным, другим и не мог быть, поскольку в душе твоей шевельнулось подозрение, что эти двое – или четверо – могли оказаться юнцами студентами, замаскировавшимися под стариков, чтобы вдоволь поиздеваться над тобой.
– Знаю, что притворяетесь, но это ваше дело.
Те двое продолжали непринужденно смеяться, и ты подошел поближе, чтобы увидеть их глаза, прикрытые морщинистыми, бескровными руками. Увидеть хотя бы цвет или блеск глаз.
– Водки или простокваши? – спросил один из них, устав от смеха и икая.
– И то, и другое, – смеясь, откликнулся другой.
– Он разгорячился, пусть остынет немного, – ответила им Лина.
– Мда… Так, значит, я у вас?
– У нас. Я – Зорзолина, вот Лина, а это наши гости. Понимаешь теперь, где ты?
– Теперь – да, понимаю, и все лучше и лучше.
– Чего же все-таки вам налить? – спросил один из тех двоих, старообразных.
– Виски, – пошутил ты с некоторым усилием, – или, как оно называется на местном наречии, самогон.
– К несчастью, нет ни того, ни другого, – сказал один из них подчеркнуто отчетливо, и ты, серьезный и подозрительный, решил, что над тобой снова насмехаются: ведь в городе твое произношение (и этого нельзя было не заметить) стало несколько другим, более отчетливым, чем то, с каким говорили в твоем селе.
– Вы из столицы, не так ли?
Наконец появилась Зорзолина, твоя спасительница, с кружкой простокваши, которую держала высоко над головой. Кружка была глиняная, и ты стал строить целую теорию относительно ее формы, и на самом деле оригинальной, пока не добрался до содержимого – белой простокваши, напомнившей тебе необъятное белое пространство, которое ты преодолел, добираясь сюда.
– Не могу пить молоко, Зорзо… Зорзоро… – Не в силах договорить, ты обратился к Лине, чье имя было последней частью имени Зорзолины: – Ну, и как ты поживаешь, Лина?
– Вот гляжу на тебя и думаю: неужто не хочешь работать в наших краях ни судьей, ни адвокатом?
– Кто тебе сказал, что не хочу?
– Людские языки.
– Не знаю, ничего еще не знаю. – Ты медленно двинулся к выходу.
– А мы ожидали от тебя другое услышать, – сказала Лина с глубоким сожалением. – Не люблю признавать их правоту.
– Но это так.
– О чем ты, Леун?
– О людских языках, которые и шпага, и щит, и мысль, и крылья, и небо, и земля, чтоб не сказать больше: в начале был язык, потом – слово.
Наступила тишина. Ты нетерпеливо переступал с ноги на ногу – хотелось уйти. Лина смеялась безо всякой причины – от радости ли, от стыда; кто знает, какая она теперь, Лина?
– Пожалуйста, не думай, что… – Голос выдал ее. – Все равно потом буду плакать – просто так, ни с того ни с сего.
– Тогда давайте смеяться, – сказал один из двоих. – Смех – это лекарство и для тех, над кем смеются, и для тех, кто смеется. Прекрасное лекарство, надо только уметь вовремя остановиться.
– Скажи, что ты думаешь о нас, Леун? Ты никогда не говорил, что думаешь, например, обо мне, которая попала людям на язык и не знает, как выбраться…
– Хорошо думаю, Лина, больше, чем хорошо… Верь мне, я адвокат.
– Верь ему, адвокат не может защищать, если не верит, – сказал один из тех двоих.
– Пожалуйста, только не говори мне, что мы твои обвиняемые, что у нас полно недостатков…
– Я пришел повидать вас. А потом пойду дальше.
– Недостатки можно устранить, если они не врожденные, – сказал один из тех двоих голосом обвиняемого – голосом, которому как ни старался, не мог придать сходство с голосом юнца: маскировка не удавалась, и здесь было бессильно даже все колдовство новогодней ночи, – И я любил, и я верил в великое могущество защитительных речей, но лишь до тех пор, пока не познал настоящую жизнь. Мне нравилось слушать, как он болтает всякий вздор, реальное вперемежку с фантасмагорией, я завидовал его миру, благородному и страстному, хотя и полностью выдуманному, пока в один прекрасный день, не зная, что еще выдумать, – и тогда я поймал его, как кота в мешок, – он объявил себя принцем. То была, конечно, игра, тем более что и имя поразительно подходило. Например, принц Василе – это не внушает доверия, – он показал на соседа, которого, видимо, и звали Василе, – в то время как принц Филипп звучит вполне убедительно… Речи возвысили его, очень возвысили, слишком возвысили, и оттуда, с высоты, и началось падение…
– Пей водку – и возвысишься снова, – сказал второй с благодушной улыбкой, однако скрывающей недоброжелательность.
– В действительности он не сделал ничего особенного. Он только оставлял там, где проходил, семена, из которых произросло… У всех у нас недостатки, но у него они врожденные.
– Брось, он ведь был молодым, мягким, незрелым – кусок глины, из которого можно вылепить все что угодно, – пытался утешить тот, второй, бывшего «принца» или бывшего поклонника «принца», в котором ты упрямо продолжал видеть студента, переодетого стариком.
1 2 3 4 5 6 7 8