Неужели только для того, чтобы поговорить со мной о малышке Клеман? И о вашем долге отделаться от меня?
– Да…
Я колебалась, и он взбунтовался:
– А что ещё, мадам? Я вас умоляю, только не подумайте, что со мной нужно обращаться осторожно или заботливо. Я даже могу вам признаться, что я совсем не считаю себя несчастным. Отнюдь. До сегодняшнего дня я себе казался человеком, который несёт что-то очень хрупкое. Каждый день я вздыхал; «Ничего не разбилось и сегодня!» И никогда, мадам, ничего бы не разбилось, если бы не чужая рука, достаточно тяжёлая, может быть, с не очень добрыми намерениями…
– Не надо, оставь её, эту малышку…
Как только я их услышала, эти свои слова, мне стало за них стыдно. Мне стыдно за них и сейчас, когда я их пишу. Слова, тон слащавой соперницы, коварной свекрови… То была исконная дань уважения, постыдное признание, которое вырывается у нас, когда мужчина его добивается, мужчина, роскошь, отборная дичь, редчайшая мужская особь. Вьяль, утратив осторожность, заблестел от радости, как осколок стекла в лунном свете.
– Да я её и оставляю, мадам, я ничего другого и не желал! Я же ведь ничего и ни у кого не прошу! Я ведь такой милый, такой удобный… Послушайте, мадам, а что, если бы вы, вы сами, мне предложили изменить… улучшить мою судьбу, чтобы я мог кричать самому себе: «Вон!» и даже «Изыди!»
И он разразился смехом – один, без меня. Здесь он не рассчитал своих возможностей. Когда уже сложившийся человек вдруг пытается ребячиться, это никогда не остаётся безнаказанным. К тому же для того, чтобы преуспеть в любезной наглости, он должен располагать атавистическим величием злого умысла, даром импровизации или хотя бы лёгкостью, доступной некоторым Мефистофелям средней руки, – всеми теми свойствами, которые небрежно восполняются задором ранней юности…
Возможно, что «изображая блудницу», подобно бросающейся от отчаяния на улицу девушке из буржуазного семейства, порядочный Вьяль пытался, в надежде мне понравиться, имитировать одного персонажа, о котором ему поведали те подписанные моим именем триста страниц, где я воспеваю некоторые достаточно постыдные мужские привилегии? Я могла бы этому только улыбнуться. Однако одновременно с самой ночью я стряхивала с себя истому, перед тем как стряхнуть мрак. Через дверь входила прохлада, которая вносила раздор между юным дуновением и вчерашним, согретым нашими двумя телами воздухом. Плита порога заблестела, как под дождём, и клочковатый призрак высокого эвкалипта постепенно вновь занял своё место на небе.
Вьяль, заблуждаясь, сильно надеялся на свою пассивность. Эта тактика для мужчины отнюдь не необычна, скорее напротив. Вьяль принадлежит к той категории любовников, которую на протяжении моей любовной жизни я лишь мельком замечала в отдалении, за что несу ответственность. Он выглядит несколько сероватым днём, но становится ярко фосфоресцирующим с наступлением темноты, одарённым в любви, грациозным во время любви, как молодые крестьяне, рабочие в цвету, – я. честное слово, видела его так, как будто сама в этом участвовала…
Вьяль живо набросил на меня шерстяной шарф, хотя я и не думала дрожать.
– Этого вам достаточно? Вам так будет тепло? Вот уже и почти что день. Пусть он будет мне свидетелем, что я никогда не надеялся увидеть его наступление наедине с вами, в вашем доме. Позвольте же мне найти в этом для себя если не источник счастья, то хотя бы повод для гордости. Я часто грешу гордыней, как это случается с людьми скромного происхождения, которые с брезгливостью относятся к среде, в которой они родились. Брезгливый… вот в чём всё дело, я уродился брезгливым. Мои друзья по армии подшучивали над тем, что я брезговал случайными женщинами, банальными интрижками. Иногда принц не столь брезглив, как я… Смешно, не правда ли?
– Нет, – сказала я рассеянно.
– Если бы вы знали, – продолжал он тише, – я только здесь познал такие длинные дни… Из всех проявлений оказанной вами мне помощи нет ни одного, которое стоило бы той особой окраски, которую ваша безмятежность придаёт дням, того особого привкуса, который они обретают, коснувшись вас в своём движении. И это несмотря на что-то вроде стиля эмансипированности, благоэмансипированности, который у вас явно не ваш собственный…
Я его не прерывала. Голубой неотчётливый свет льнул к его лбу и к изгибам его щёк: от вкрадчивого нарастания голубого цвета оранжевые лампы стали более красными. Какая-то птица в саду освободилась от оков ночи с помощью такого долгого, настолько немелодичного крика, что у меня возникло ощущение, будто он вырвал меня из сна. Тёмный в своём белом одеянии, Вьяль сидел, вжавшись в углубление дивана, всё ещё находясь во власти ночи, а я, чтобы лучше его разглядеть, воспользовалась тайным воскрешением моего прежнего «двойника», который пробуждался во мне с наступлением дня, двойника, жадного до физических контактов, научившегося форму тела переводить на язык обещаний. Повседневная обнажённость этого тела во время купаний сделала для меня привычными его контуры, – плечо, как на египетском барельефе, цилиндрическая и сильная шея и особенно этот глянец, – эти разрозненные и таинственные свойства, по которым в иерархии сладострастия, в животной аристократии некоторым мужчинам присваивается нечто вроде степени… И вот, чувствуя, что у меня остаётся не слишком много времени, я торопилась вдыхать всеми своими порами жар, который рождало запретное зрелище, «поскольку речь шла всего лишь о соломе…»
– …Когда так удачно, я бы даже сказал, так банально, всего с двумя шрамами на руке, выпутываются из войны, то после этого хочется только одного: долго жить, много работать. Но мой отец…
Чего же ему не хватает? Что за хаос! Что за драма зарождения, роста? У него нет ничего общего с теми людьми, которых я знала, чьё заразительное удушье я держала в своих руках, в своём взгляде…
– …Всего хотеть, всё угадывать и в глубине души на всё претендовать – это большое несчастье для молодого человека, который вынужден жалко прозябать и который не знал, что когда-нибудь ему будет дано разговаривать с вами…
Да. Только нет никакой надежды, что его вид, его направленное на соединение со мной усилие и даже само его страдание напомнят мне мучение ростка под землёй, терзание растения, которое в поспешном стремлении выполнить свой долг и расцвести готово рвать собственную плоть… Я их узнавала, потому теряла, тех, что клялись – так они подтверждали мою силу – погибнуть, если я не освобожу их от них самих, никогда не распуститься, если я откажусь дать им их единственный климат: моё присутствие… Но вот этот, он-то уже расцветал и отцветал не один раз…
– …и мне не стыдно предстать перед вами более удивлённым, более нищим воспоминаниями, чем в случае, если бы моя жизнь только начиналась…
Да… Но ведь она у тебя не только начинается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
– Да…
Я колебалась, и он взбунтовался:
– А что ещё, мадам? Я вас умоляю, только не подумайте, что со мной нужно обращаться осторожно или заботливо. Я даже могу вам признаться, что я совсем не считаю себя несчастным. Отнюдь. До сегодняшнего дня я себе казался человеком, который несёт что-то очень хрупкое. Каждый день я вздыхал; «Ничего не разбилось и сегодня!» И никогда, мадам, ничего бы не разбилось, если бы не чужая рука, достаточно тяжёлая, может быть, с не очень добрыми намерениями…
– Не надо, оставь её, эту малышку…
Как только я их услышала, эти свои слова, мне стало за них стыдно. Мне стыдно за них и сейчас, когда я их пишу. Слова, тон слащавой соперницы, коварной свекрови… То была исконная дань уважения, постыдное признание, которое вырывается у нас, когда мужчина его добивается, мужчина, роскошь, отборная дичь, редчайшая мужская особь. Вьяль, утратив осторожность, заблестел от радости, как осколок стекла в лунном свете.
– Да я её и оставляю, мадам, я ничего другого и не желал! Я же ведь ничего и ни у кого не прошу! Я ведь такой милый, такой удобный… Послушайте, мадам, а что, если бы вы, вы сами, мне предложили изменить… улучшить мою судьбу, чтобы я мог кричать самому себе: «Вон!» и даже «Изыди!»
И он разразился смехом – один, без меня. Здесь он не рассчитал своих возможностей. Когда уже сложившийся человек вдруг пытается ребячиться, это никогда не остаётся безнаказанным. К тому же для того, чтобы преуспеть в любезной наглости, он должен располагать атавистическим величием злого умысла, даром импровизации или хотя бы лёгкостью, доступной некоторым Мефистофелям средней руки, – всеми теми свойствами, которые небрежно восполняются задором ранней юности…
Возможно, что «изображая блудницу», подобно бросающейся от отчаяния на улицу девушке из буржуазного семейства, порядочный Вьяль пытался, в надежде мне понравиться, имитировать одного персонажа, о котором ему поведали те подписанные моим именем триста страниц, где я воспеваю некоторые достаточно постыдные мужские привилегии? Я могла бы этому только улыбнуться. Однако одновременно с самой ночью я стряхивала с себя истому, перед тем как стряхнуть мрак. Через дверь входила прохлада, которая вносила раздор между юным дуновением и вчерашним, согретым нашими двумя телами воздухом. Плита порога заблестела, как под дождём, и клочковатый призрак высокого эвкалипта постепенно вновь занял своё место на небе.
Вьяль, заблуждаясь, сильно надеялся на свою пассивность. Эта тактика для мужчины отнюдь не необычна, скорее напротив. Вьяль принадлежит к той категории любовников, которую на протяжении моей любовной жизни я лишь мельком замечала в отдалении, за что несу ответственность. Он выглядит несколько сероватым днём, но становится ярко фосфоресцирующим с наступлением темноты, одарённым в любви, грациозным во время любви, как молодые крестьяне, рабочие в цвету, – я. честное слово, видела его так, как будто сама в этом участвовала…
Вьяль живо набросил на меня шерстяной шарф, хотя я и не думала дрожать.
– Этого вам достаточно? Вам так будет тепло? Вот уже и почти что день. Пусть он будет мне свидетелем, что я никогда не надеялся увидеть его наступление наедине с вами, в вашем доме. Позвольте же мне найти в этом для себя если не источник счастья, то хотя бы повод для гордости. Я часто грешу гордыней, как это случается с людьми скромного происхождения, которые с брезгливостью относятся к среде, в которой они родились. Брезгливый… вот в чём всё дело, я уродился брезгливым. Мои друзья по армии подшучивали над тем, что я брезговал случайными женщинами, банальными интрижками. Иногда принц не столь брезглив, как я… Смешно, не правда ли?
– Нет, – сказала я рассеянно.
– Если бы вы знали, – продолжал он тише, – я только здесь познал такие длинные дни… Из всех проявлений оказанной вами мне помощи нет ни одного, которое стоило бы той особой окраски, которую ваша безмятежность придаёт дням, того особого привкуса, который они обретают, коснувшись вас в своём движении. И это несмотря на что-то вроде стиля эмансипированности, благоэмансипированности, который у вас явно не ваш собственный…
Я его не прерывала. Голубой неотчётливый свет льнул к его лбу и к изгибам его щёк: от вкрадчивого нарастания голубого цвета оранжевые лампы стали более красными. Какая-то птица в саду освободилась от оков ночи с помощью такого долгого, настолько немелодичного крика, что у меня возникло ощущение, будто он вырвал меня из сна. Тёмный в своём белом одеянии, Вьяль сидел, вжавшись в углубление дивана, всё ещё находясь во власти ночи, а я, чтобы лучше его разглядеть, воспользовалась тайным воскрешением моего прежнего «двойника», который пробуждался во мне с наступлением дня, двойника, жадного до физических контактов, научившегося форму тела переводить на язык обещаний. Повседневная обнажённость этого тела во время купаний сделала для меня привычными его контуры, – плечо, как на египетском барельефе, цилиндрическая и сильная шея и особенно этот глянец, – эти разрозненные и таинственные свойства, по которым в иерархии сладострастия, в животной аристократии некоторым мужчинам присваивается нечто вроде степени… И вот, чувствуя, что у меня остаётся не слишком много времени, я торопилась вдыхать всеми своими порами жар, который рождало запретное зрелище, «поскольку речь шла всего лишь о соломе…»
– …Когда так удачно, я бы даже сказал, так банально, всего с двумя шрамами на руке, выпутываются из войны, то после этого хочется только одного: долго жить, много работать. Но мой отец…
Чего же ему не хватает? Что за хаос! Что за драма зарождения, роста? У него нет ничего общего с теми людьми, которых я знала, чьё заразительное удушье я держала в своих руках, в своём взгляде…
– …Всего хотеть, всё угадывать и в глубине души на всё претендовать – это большое несчастье для молодого человека, который вынужден жалко прозябать и который не знал, что когда-нибудь ему будет дано разговаривать с вами…
Да. Только нет никакой надежды, что его вид, его направленное на соединение со мной усилие и даже само его страдание напомнят мне мучение ростка под землёй, терзание растения, которое в поспешном стремлении выполнить свой долг и расцвести готово рвать собственную плоть… Я их узнавала, потому теряла, тех, что клялись – так они подтверждали мою силу – погибнуть, если я не освобожу их от них самих, никогда не распуститься, если я откажусь дать им их единственный климат: моё присутствие… Но вот этот, он-то уже расцветал и отцветал не один раз…
– …и мне не стыдно предстать перед вами более удивлённым, более нищим воспоминаниями, чем в случае, если бы моя жизнь только начиналась…
Да… Но ведь она у тебя не только начинается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32