Дютертр кладёт тетрадь и с рассеянным видом поглаживает моё плечо. Он делает это машинально, ма-ши-наль-но…
– Сколько тебе лет?
– Пятнадцать.
– Ты забавная девчушка! Если бы не твои причуды, ты выглядела бы старше. Будешь сдавать выпускные экзамены в следующем октябре?
– Да, сударь, чтобы порадовать папу!
– Твоего отца? Ему-то что? А тебе самой, значит, всё равно?
– Да нет, любопытно взглянуть на экзаменаторов. И потом, в главном городе департамента в честь экзаменов дают концерты. Будет весело.
– А в педучилище поступать не будешь?
Я подскакиваю:
– Ещё чего!
– Ты прямо огонь, чуть что вспыхиваешь.
– Я не хочу в училище, как не хотела в интернат. Живи там взаперти!
– Так ты дорожишь своей свободой? Да, твой муж не очень-то разгуляется, я чувствую. Повернись ко мне. Как у тебя со здоровьем? Малокровием не страдаешь?
Обняв за плечи, наш славный доктор поворачивает меня к свету и вперяет в меня свои волчьи глазищи. Я стараюсь глядеть простодушно, как ни в чём не бывало. Он замечает синяки под глазами и спрашивает, не бывает ли у меня сильных сердцебиений и одышки.
– Нет, никогда.
Я опускаю ресницы и чувствую, что краснею, как дура. Дютертр смотрит на меня слишком пристально. Представляю себе, как исказилось лицо стоящей сзади мадемуазель Сержан.
– Ты хорошо спишь?
В бешенстве оттого, что ещё больше заливаюсь краской, я отвечаю:
– Да, сударь, хорошо.
Наконец, он оставляет меня в покое и встаёт, снимая руку с моей талии.
– А ты крепенькая.
И потрепав меня по щеке, Дютертр переходит к дылде Анаис, которая так и сохнет от досады возле меня.
– Покажи свою тетрадь.
Пока он быстренько пролистывает тетрадь, мадемуазель Сержан вполголоса набрасывается на младших девчонок; им по двенадцать-четырнадцать лет, они уже начали затягивать талии и собирать волосы в пучки. Воспользовавшись тем, что их предоставили самим себе, они подняли невероятный гам, начали лупить друг друга линейками, щипаться и хихикать. Теперь наверняка их всех в наказание оставят после уроков.
Анаис вне себя от радости при виде своей тетради в руках столь высокой особы, но Дютертр, разумеется, не считает Анаис достойной внимания и отходит, отпустив ей несколько дежурных комплиментов и ущипнув за ухо. На некоторое время Дютертр останавливается возле Мари Белом, ему по душе её свежесть, каштановые гладкие волосы; но Мари, одурев от робости, тупо уставилась себе под ноги, вместо «нет» отвечает «да» и называет Дютертра «мадемуазель».
Похвалив, как и следовало ожидать, двойняшек Жобер за прекрасный почерк, Дютертр покидает класс. Скатертью дорожка!
До конца уроков остаётся минуть десять, чем бы их занять? Я прошу разрешения выйти, намереваясь незаметно набрать снегу – тот всё падает. Я леплю снежок и кусаю его – он приятно холодит рот. Этот первый снег немного отдаёт пылью. Я кладу снежок в карман и возвращаюсь в класс. Со всех сторон мне делают знаки, я протягиваю снежок подружкам, и все, кроме примерных двойняшек, по очереди с восторгом облизывают снежок. Чёрт! Мадемуазель Сержан замечает, как эта дурёха Мари роняет последний кусок снега на пол.
– Клодина! Вы ещё снег притащили? Это в конце концов переходит всякие границы!
Она так сердито пучит глаза, что фраза «В этом году это первый снег» застревает у меня в горле: я боюсь, как бы мадемуазель Лантене не пострадала из-за моей дерзости, и молча раскрываю «Историю Франции».
Сегодня вечером урок английского, который послужит мне утешением за молчание.
В четыре приходит Эме, и мы, довольные, мчимся ко мне домой.
Как хорошо сидеть вместе с ней в тёплой библиотеке! Я пододвигаю свой стул поближе и кладу голову ей на плечо. Эме обнимает меня, я сжимаю её гибкую талию.
– Дорогая, как давно я вас не видела!
– Но ведь три дня назад…
– Ну и что… Не надо ничего говорить, только поцелуйте меня! Какая вы злючка, раз без меня время течёт для вас быстро… Значит, вам эти уроки английского в тягость?
– Клодина, вы же знаете, что нет. Кроме вас мне не с кем и словом перемолвиться. Только здесь мне бывает хорошо.
Эме целует меня, я что-то мурлычу и внезапно так сильно сжимаю её в своих объятиях, что она вскрикивает:
– Клодина, за работу!
Да ну её к чёрту, эту английскую грамматику! Мне больше нравится покоиться головой на груди Эме, когда она гладит мне волосы или шею и я слышу, как у меня под ухом колотится её сердце. Мне так хорошо! Но надо всё-таки взять ручку и хотя бы сделать вид, что работаешь. А для чего, собственно? Кто может сюда войти? Папа? Ох уж этот папа! Он запирается ото всех на свете в самой неудобной комнате второго этажа, где зимой холодно, а летом стоит невыносимая жара, и с головой уходит в свою работу, ничего не видя вокруг, не слыша шума дня и… Ах да, вы же не читали его пространный труд «Описание моллюсков Френуа», который так и останется неоконченным, и никогда не узнаете, что после сложных опытов, волнений и ожиданий, когда он на долгие часы склонялся над бесконечным числом слизняков, помещённых под стеклянные колпаки в металлические решётчатые ящички, пала пришёл к ошеломляющему выводу: limax flavus поглощает в день 0,24 г пищи, в то время как helix ventricosa за этот же период – лишь 0,19 г. Как же вы хотите, чтобы надежды, порождённые подобными фактами, не заслоняли у страстного моллюсковеда отцовского чувства – с шести утра и до девяти вечера? Мой отец – замечательный, милейший человек, когда он не кормит своих слизняков. Впрочем, когда у него выпадает свободное время, он глядит на меня с восхищением и удивляется, что я живу «естественной жизнью». И тогда его глубоко посаженные глаза, благородный нос с горбинкой, как у Бурбонов (где только он раздобыл себе этот королевский нос?), роскошная пёстрая трёхцветная рыже-серо-белая борода, на которой нередко поблёскивает слизь от моллюсков, излучают радость.
Я равнодушно спрашиваю у Эме, видела ли она двух приятелей, Рабастана и Ришелье. К моему удивлению, она тут же оживляется:
– Ах да, я же вам не сказала… Старую школу окончательно сносят, и мы ночуем теперь в детском саду: так вот, вчера вечером я работала у себя в комнате; около десяти, перед тем как лечь спать, я пошла закрыть ставни и вдруг вижу большую тень – кто-то в такой холод разгуливает у меня под окном. Угадайте, кто!
– Один из двоих, чёрт побери!
– Да, это был Арман. Кто бы мог подумать! С виду такой бирюк!
Я соглашаюсь, что, дескать, никто не мог, хотя на самом деле я ожидала чего-нибудь подобного от этого долговязого меланхолика с серьёзным угрюмым взглядом – мне кажется, Ришелье отнюдь не такое ничтожество, не то что балагур-марселец. Куриные мозги Эме всецело заняты теперь этим незначительным происшествием, и мне становится немного печально.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
– Сколько тебе лет?
– Пятнадцать.
– Ты забавная девчушка! Если бы не твои причуды, ты выглядела бы старше. Будешь сдавать выпускные экзамены в следующем октябре?
– Да, сударь, чтобы порадовать папу!
– Твоего отца? Ему-то что? А тебе самой, значит, всё равно?
– Да нет, любопытно взглянуть на экзаменаторов. И потом, в главном городе департамента в честь экзаменов дают концерты. Будет весело.
– А в педучилище поступать не будешь?
Я подскакиваю:
– Ещё чего!
– Ты прямо огонь, чуть что вспыхиваешь.
– Я не хочу в училище, как не хотела в интернат. Живи там взаперти!
– Так ты дорожишь своей свободой? Да, твой муж не очень-то разгуляется, я чувствую. Повернись ко мне. Как у тебя со здоровьем? Малокровием не страдаешь?
Обняв за плечи, наш славный доктор поворачивает меня к свету и вперяет в меня свои волчьи глазищи. Я стараюсь глядеть простодушно, как ни в чём не бывало. Он замечает синяки под глазами и спрашивает, не бывает ли у меня сильных сердцебиений и одышки.
– Нет, никогда.
Я опускаю ресницы и чувствую, что краснею, как дура. Дютертр смотрит на меня слишком пристально. Представляю себе, как исказилось лицо стоящей сзади мадемуазель Сержан.
– Ты хорошо спишь?
В бешенстве оттого, что ещё больше заливаюсь краской, я отвечаю:
– Да, сударь, хорошо.
Наконец, он оставляет меня в покое и встаёт, снимая руку с моей талии.
– А ты крепенькая.
И потрепав меня по щеке, Дютертр переходит к дылде Анаис, которая так и сохнет от досады возле меня.
– Покажи свою тетрадь.
Пока он быстренько пролистывает тетрадь, мадемуазель Сержан вполголоса набрасывается на младших девчонок; им по двенадцать-четырнадцать лет, они уже начали затягивать талии и собирать волосы в пучки. Воспользовавшись тем, что их предоставили самим себе, они подняли невероятный гам, начали лупить друг друга линейками, щипаться и хихикать. Теперь наверняка их всех в наказание оставят после уроков.
Анаис вне себя от радости при виде своей тетради в руках столь высокой особы, но Дютертр, разумеется, не считает Анаис достойной внимания и отходит, отпустив ей несколько дежурных комплиментов и ущипнув за ухо. На некоторое время Дютертр останавливается возле Мари Белом, ему по душе её свежесть, каштановые гладкие волосы; но Мари, одурев от робости, тупо уставилась себе под ноги, вместо «нет» отвечает «да» и называет Дютертра «мадемуазель».
Похвалив, как и следовало ожидать, двойняшек Жобер за прекрасный почерк, Дютертр покидает класс. Скатертью дорожка!
До конца уроков остаётся минуть десять, чем бы их занять? Я прошу разрешения выйти, намереваясь незаметно набрать снегу – тот всё падает. Я леплю снежок и кусаю его – он приятно холодит рот. Этот первый снег немного отдаёт пылью. Я кладу снежок в карман и возвращаюсь в класс. Со всех сторон мне делают знаки, я протягиваю снежок подружкам, и все, кроме примерных двойняшек, по очереди с восторгом облизывают снежок. Чёрт! Мадемуазель Сержан замечает, как эта дурёха Мари роняет последний кусок снега на пол.
– Клодина! Вы ещё снег притащили? Это в конце концов переходит всякие границы!
Она так сердито пучит глаза, что фраза «В этом году это первый снег» застревает у меня в горле: я боюсь, как бы мадемуазель Лантене не пострадала из-за моей дерзости, и молча раскрываю «Историю Франции».
Сегодня вечером урок английского, который послужит мне утешением за молчание.
В четыре приходит Эме, и мы, довольные, мчимся ко мне домой.
Как хорошо сидеть вместе с ней в тёплой библиотеке! Я пододвигаю свой стул поближе и кладу голову ей на плечо. Эме обнимает меня, я сжимаю её гибкую талию.
– Дорогая, как давно я вас не видела!
– Но ведь три дня назад…
– Ну и что… Не надо ничего говорить, только поцелуйте меня! Какая вы злючка, раз без меня время течёт для вас быстро… Значит, вам эти уроки английского в тягость?
– Клодина, вы же знаете, что нет. Кроме вас мне не с кем и словом перемолвиться. Только здесь мне бывает хорошо.
Эме целует меня, я что-то мурлычу и внезапно так сильно сжимаю её в своих объятиях, что она вскрикивает:
– Клодина, за работу!
Да ну её к чёрту, эту английскую грамматику! Мне больше нравится покоиться головой на груди Эме, когда она гладит мне волосы или шею и я слышу, как у меня под ухом колотится её сердце. Мне так хорошо! Но надо всё-таки взять ручку и хотя бы сделать вид, что работаешь. А для чего, собственно? Кто может сюда войти? Папа? Ох уж этот папа! Он запирается ото всех на свете в самой неудобной комнате второго этажа, где зимой холодно, а летом стоит невыносимая жара, и с головой уходит в свою работу, ничего не видя вокруг, не слыша шума дня и… Ах да, вы же не читали его пространный труд «Описание моллюсков Френуа», который так и останется неоконченным, и никогда не узнаете, что после сложных опытов, волнений и ожиданий, когда он на долгие часы склонялся над бесконечным числом слизняков, помещённых под стеклянные колпаки в металлические решётчатые ящички, пала пришёл к ошеломляющему выводу: limax flavus поглощает в день 0,24 г пищи, в то время как helix ventricosa за этот же период – лишь 0,19 г. Как же вы хотите, чтобы надежды, порождённые подобными фактами, не заслоняли у страстного моллюсковеда отцовского чувства – с шести утра и до девяти вечера? Мой отец – замечательный, милейший человек, когда он не кормит своих слизняков. Впрочем, когда у него выпадает свободное время, он глядит на меня с восхищением и удивляется, что я живу «естественной жизнью». И тогда его глубоко посаженные глаза, благородный нос с горбинкой, как у Бурбонов (где только он раздобыл себе этот королевский нос?), роскошная пёстрая трёхцветная рыже-серо-белая борода, на которой нередко поблёскивает слизь от моллюсков, излучают радость.
Я равнодушно спрашиваю у Эме, видела ли она двух приятелей, Рабастана и Ришелье. К моему удивлению, она тут же оживляется:
– Ах да, я же вам не сказала… Старую школу окончательно сносят, и мы ночуем теперь в детском саду: так вот, вчера вечером я работала у себя в комнате; около десяти, перед тем как лечь спать, я пошла закрыть ставни и вдруг вижу большую тень – кто-то в такой холод разгуливает у меня под окном. Угадайте, кто!
– Один из двоих, чёрт побери!
– Да, это был Арман. Кто бы мог подумать! С виду такой бирюк!
Я соглашаюсь, что, дескать, никто не мог, хотя на самом деле я ожидала чего-нибудь подобного от этого долговязого меланхолика с серьёзным угрюмым взглядом – мне кажется, Ришелье отнюдь не такое ничтожество, не то что балагур-марселец. Куриные мозги Эме всецело заняты теперь этим незначительным происшествием, и мне становится немного печально.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59