Они всасывались, впивались во все, к чему прикасались, – в зверя, в живого человека, в мертвеца. Более ста лет назад у подножия Синей Скалы сшиблись пришедшие издалека крестоносцы под тяжелой броней с драными, но неустрашимыми селянами из чернолесья. После многодневных битв утоптанная трава устелилась тысячами кровавых трупов. Не надолго. Губы исполинской руки засосали их в себя – не успели орлы восславить согласие человека со смертью. Пять глоток, соединяясь, спускали добычу до утробы земной, однако синие глаза воителей глотка отказывалась принять: ими напитался камень – пророс мхом. Мхом этим, и впрямь синим, сельчане нередко лечат глазные хвори, воспаления век и даже слепоту.
Случается, я подолгу вглядываюсь в свою руку. Словно вылеплена из земли. С тыльной стороны протянуты жилы. Пальцы не корявые, длинные и розоватые на концах, ими я когда-то видел грешные сны – прикасался к молодой теплой плоти. Кожа золотистая, через нее, наверно, вдыхается солнце. На ладони три косых борозды, кто знает, какая из них мой истинный путь, начертание судьбы.
Пытаюсь представить эту руку громадной, заросшей волосом, с кривыми пальцами. Она пробивается из земли и, укрывая своей живой тенью деревья, растет. Букашки в панике растревожились, только это уже не букашки, а люди – дровосеки, пастухи, собиратели трав и ловцы. Гора затаилась, дичь, от барсука до медведя, попряталась в норы и в ежевичник. В каменных пещерах Синей Скалы черепа стародавних отшельников завывают от ужаса.
Гору покрывает снег, который бороздят голодные волки. Осень нынче подзадержалась до самого дня Святого Николы, зато теперь невозможно сыскать дорогу подснежными наметами. Возле родничка с белым дном в сосняке перед монахом Киприяном неожиданно вырос беглый ратник Ганимед. Трава вокруг в крови. В руке меч, на губах усмешка. Отдыхивался тяжело.
«Нынче ночью здоровенная ручища пыталась меня схватить и засосать. Спасся мечом. И она, вся кровавая, убралась под землю».
Киприян слушал и молчал. Не имел силы слово вымолвить. Ганимед потребовал, чтобы к вечеру он привел к нему коня из подаренных монастырю бывшим его господином Русияном. Хотел своего жеребца – с белой отметиной на лбу.
Что поделаешь? Доверившись лишь монаху Теофану (от него я это и слышал), Киприян отвел коня к Синей Скале и оставил его привязанным к дереву – Ганимед придет по свое. Антим впустую рыскал по горам. Коня не нашел. И Ганимед исчез. Оставил по себе слухи и загадки.
В ту пору я уже не был монахом Нестором. Отец Прохор меня размонашил и поменял на часть Русиянова добра. Я не стал ни старшим над ратниками, ни ратником, а назначен был в управители властелинова имения. Далеко от монастырского мира, с Симонидой рядом. Она меня называла Тимофеем. Жил я затворником в домике покойной матушки Долгой Русы. Меня убивало безделье, губили пьяные ночи с молчаливым Русияном. Когда Русиян дня на три отбывал в Город известить тамошние власти о своих селах или отправлялся на ловлю, я по его воле переселялся в самый большой покой недостроенной крепости. Обычно перед сумерками ко мне приходила Симонида, усаживалась напротив, молчала. Я горел, одоленный ее зовущей молодостью. Но руку протянуть не решался. Она сделала это сама. Теперь она заимела двоих мужей, Русияна и меня, может, взамен сбежавшего Ганимеда.
Я снова склонялся над своими ладонями. Другими стали, чем прежде: больше борозд и подпалины, оттиски пылающих почек – Симонидины груди кормили солнце, впитывая его лучи.
Тот жар до костей пропалит мне руки.
После любовных восторгов мы расходились, одиночеством прикрывая грех. И при первой же возможности спешили сблизиться снова, задыхающиеся, голодные и ненасытные. И снова в молчании расставались. Мое лицемерие перед хмурым Русияном обращалось в опасную игру. Как и лицемерие Симониды. Сколько раз проводила она мягкой ладонью по его волосам, а ведь так же ласкала она и меня. Я пылал огнем. Ее белая рука увеличивалась в моем сознании и с затаенной в пальцах угрозой заполняла все. Я же умалялся. Убегал от этой руки во сне, когда невмоготу было пошевельнуться, призывал Симониду, требовал избавления. Просыпался скорчившийся и перепуганный. Брошу ее, вернусь в монастырь, клялся себе. Но стоило Русияну удалиться, хотя бы на короткое время, все начиналось сызнова.
Белизна дней закраплена черными подвижными пятнами. Вороны словно чуяли зло. Каркали угрожающе. Мой внутренний крик, непрерывный с мига прелюбодеяния, перекрывал голос стай. Доводил до безумства.
Ночи держали село в оковах льда. От них и от себя, проклятого, мне не сбежать. Видно, время Черному Спипиле закопать мои кости.
Эта ненадобная, полагаю, хроника не очень обогатится, если упомяну, что в те ночи то ли душа моя была истощена грушовкой, то ли разум сдвинулся, а может, то и другое вместе. Открываю ту страницу жизни своей, когда я, подобно дубовой сохе, оказался заброшенным неподалеку от Синей Скалы. Ни тогда, ни позднее я не доискивался причин своих ночных судорог на том таинственном месте и не знал, что меня завлекло туда: бежал ли я от греха или собрался испытать предание о выступающей из земли руке. Не верилось, что, зачарованный Симонидиным исступлением, я, хотя бы на одну ночь, захотел вырваться из этого исступления, бесновато пренебрегая карой, готовой на меня обрушиться и раздавить. Кабы знать это, было бы легче: а вдруг меня мучает жажда жутковатого страха сама по себе, не ради испытания геройства и не ради побега от смятенного ежедневия?
Я не был монахом, имя Нестор мне не пристало, и прежним Тимофеем я тоже не был. Молодость опочила в глубинах пролетевших мечтаний, может, не дождусь я и старости в рясе и в монашеской келье. И вдруг, неведомо почему, подумалось, что я, наверное, был не один приемыш у матери Долгой Русы, представилось, как рос я в голодном доме с оравою ребятишек, самый забитый, отступающий перед буйством малолетних насильников, чтобы теперь доказывать себе самому умение проникнуть в тайну, прикоснуться к ней.
В колдовском опьянении я жевал измельченный корень, который загодя отсыпал из торбы звездочета Киприяна. Ежась от холода, перемалывал его зубами. Теперь в отличие от прошлого раза я различал в корешке вкус: сладковатость тимьяна и неведомого толченого семени, я не знал какого и потому не дивился, что пробую на вкус то, чего, может, и не существует. И вдруг таинственный корень стал завладевать моими чувствами, полегоньку умертвляя сознание. Меня уже ничего не подталкивало проверить себя: я пребывал под Синей Скалой, словно обретался тут десять, больше – тысячу лет и столь же недвижимо могу пребывать, я или кто другой, завтра, через десять, тысячу лет, среди таинственного леса и отшельничьих скал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Случается, я подолгу вглядываюсь в свою руку. Словно вылеплена из земли. С тыльной стороны протянуты жилы. Пальцы не корявые, длинные и розоватые на концах, ими я когда-то видел грешные сны – прикасался к молодой теплой плоти. Кожа золотистая, через нее, наверно, вдыхается солнце. На ладони три косых борозды, кто знает, какая из них мой истинный путь, начертание судьбы.
Пытаюсь представить эту руку громадной, заросшей волосом, с кривыми пальцами. Она пробивается из земли и, укрывая своей живой тенью деревья, растет. Букашки в панике растревожились, только это уже не букашки, а люди – дровосеки, пастухи, собиратели трав и ловцы. Гора затаилась, дичь, от барсука до медведя, попряталась в норы и в ежевичник. В каменных пещерах Синей Скалы черепа стародавних отшельников завывают от ужаса.
Гору покрывает снег, который бороздят голодные волки. Осень нынче подзадержалась до самого дня Святого Николы, зато теперь невозможно сыскать дорогу подснежными наметами. Возле родничка с белым дном в сосняке перед монахом Киприяном неожиданно вырос беглый ратник Ганимед. Трава вокруг в крови. В руке меч, на губах усмешка. Отдыхивался тяжело.
«Нынче ночью здоровенная ручища пыталась меня схватить и засосать. Спасся мечом. И она, вся кровавая, убралась под землю».
Киприян слушал и молчал. Не имел силы слово вымолвить. Ганимед потребовал, чтобы к вечеру он привел к нему коня из подаренных монастырю бывшим его господином Русияном. Хотел своего жеребца – с белой отметиной на лбу.
Что поделаешь? Доверившись лишь монаху Теофану (от него я это и слышал), Киприян отвел коня к Синей Скале и оставил его привязанным к дереву – Ганимед придет по свое. Антим впустую рыскал по горам. Коня не нашел. И Ганимед исчез. Оставил по себе слухи и загадки.
В ту пору я уже не был монахом Нестором. Отец Прохор меня размонашил и поменял на часть Русиянова добра. Я не стал ни старшим над ратниками, ни ратником, а назначен был в управители властелинова имения. Далеко от монастырского мира, с Симонидой рядом. Она меня называла Тимофеем. Жил я затворником в домике покойной матушки Долгой Русы. Меня убивало безделье, губили пьяные ночи с молчаливым Русияном. Когда Русиян дня на три отбывал в Город известить тамошние власти о своих селах или отправлялся на ловлю, я по его воле переселялся в самый большой покой недостроенной крепости. Обычно перед сумерками ко мне приходила Симонида, усаживалась напротив, молчала. Я горел, одоленный ее зовущей молодостью. Но руку протянуть не решался. Она сделала это сама. Теперь она заимела двоих мужей, Русияна и меня, может, взамен сбежавшего Ганимеда.
Я снова склонялся над своими ладонями. Другими стали, чем прежде: больше борозд и подпалины, оттиски пылающих почек – Симонидины груди кормили солнце, впитывая его лучи.
Тот жар до костей пропалит мне руки.
После любовных восторгов мы расходились, одиночеством прикрывая грех. И при первой же возможности спешили сблизиться снова, задыхающиеся, голодные и ненасытные. И снова в молчании расставались. Мое лицемерие перед хмурым Русияном обращалось в опасную игру. Как и лицемерие Симониды. Сколько раз проводила она мягкой ладонью по его волосам, а ведь так же ласкала она и меня. Я пылал огнем. Ее белая рука увеличивалась в моем сознании и с затаенной в пальцах угрозой заполняла все. Я же умалялся. Убегал от этой руки во сне, когда невмоготу было пошевельнуться, призывал Симониду, требовал избавления. Просыпался скорчившийся и перепуганный. Брошу ее, вернусь в монастырь, клялся себе. Но стоило Русияну удалиться, хотя бы на короткое время, все начиналось сызнова.
Белизна дней закраплена черными подвижными пятнами. Вороны словно чуяли зло. Каркали угрожающе. Мой внутренний крик, непрерывный с мига прелюбодеяния, перекрывал голос стай. Доводил до безумства.
Ночи держали село в оковах льда. От них и от себя, проклятого, мне не сбежать. Видно, время Черному Спипиле закопать мои кости.
Эта ненадобная, полагаю, хроника не очень обогатится, если упомяну, что в те ночи то ли душа моя была истощена грушовкой, то ли разум сдвинулся, а может, то и другое вместе. Открываю ту страницу жизни своей, когда я, подобно дубовой сохе, оказался заброшенным неподалеку от Синей Скалы. Ни тогда, ни позднее я не доискивался причин своих ночных судорог на том таинственном месте и не знал, что меня завлекло туда: бежал ли я от греха или собрался испытать предание о выступающей из земли руке. Не верилось, что, зачарованный Симонидиным исступлением, я, хотя бы на одну ночь, захотел вырваться из этого исступления, бесновато пренебрегая карой, готовой на меня обрушиться и раздавить. Кабы знать это, было бы легче: а вдруг меня мучает жажда жутковатого страха сама по себе, не ради испытания геройства и не ради побега от смятенного ежедневия?
Я не был монахом, имя Нестор мне не пристало, и прежним Тимофеем я тоже не был. Молодость опочила в глубинах пролетевших мечтаний, может, не дождусь я и старости в рясе и в монашеской келье. И вдруг, неведомо почему, подумалось, что я, наверное, был не один приемыш у матери Долгой Русы, представилось, как рос я в голодном доме с оравою ребятишек, самый забитый, отступающий перед буйством малолетних насильников, чтобы теперь доказывать себе самому умение проникнуть в тайну, прикоснуться к ней.
В колдовском опьянении я жевал измельченный корень, который загодя отсыпал из торбы звездочета Киприяна. Ежась от холода, перемалывал его зубами. Теперь в отличие от прошлого раза я различал в корешке вкус: сладковатость тимьяна и неведомого толченого семени, я не знал какого и потому не дивился, что пробую на вкус то, чего, может, и не существует. И вдруг таинственный корень стал завладевать моими чувствами, полегоньку умертвляя сознание. Меня уже ничего не подталкивало проверить себя: я пребывал под Синей Скалой, словно обретался тут десять, больше – тысячу лет и столь же недвижимо могу пребывать, я или кто другой, завтра, через десять, тысячу лет, среди таинственного леса и отшельничьих скал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46