Тут я заметил, что она спутала номер дома, и былая горечь едва не вернулась ко мне. Два года назад она бы номер не забыла.
Видеть ее почерк было так трудно, что я чуть не сжег письмо, но любопытство подчас сильнее боли. Писала она карандашом – видимо, потому, что не могла встать с постели.
"Морис, дорогой,– писала она,– я хотела написать вчера, как только ты ушел, но дома мне стало плохо, и Генри всполошился. Я пишу, а не звоню. Я не могу услышать, какой у тебя будет голос, когда я скажу, что не уйду к тебе. Я ведь не уйду, Морис, дорогой, дорогой. Я тебя люблю, но не смогу опять увидеть. Не знаю, как я буду жить в такой тоске и в горе, и молю Бога, чтобы он меня пожалел, забрал отсюда. Морис, я хочу и невинность соблюсти, и капитал приобрести, как все люди. За два дня до того, как ты позвонил, я пошла к священнику и сказала, что я обратилась. Я рассказала ему про тебя и про обет. Я сказала, мы ведь с Генри больше не женаты – я с ним не сплю с тех пор, как мы с тобой, и вообще это не брак, мы же не венчались в церкви. Я спросила, нельзя ли мне стать католичкой и выйти за тебя замуж. Я знала, что ты на это согласишься. Каждый раз, как я спрашивала, я надеялась, будто открываешь ставни в новом доме и ждешь, что пейзаж красивый, а за окном -глухая стена. Он говорил:
«Нет», «нет», «нет», я не могу выйти замуж, я не могу с тобой видеться, если стану католичкой. Я подумала: «Ну их к черту!» – и ушла, и хлопнула дверью, чтобы он знал, как я отношусь к священникам. «Они стоят между нами и Богом,– подумала я,– Бог милостивей их»,– и тут я увидела распятие и подумала: «Конечно, Он-то милостив, только странная это милость, иногда кажется – Он скорее наказывает…» Морис, дорогой,, у меня страшно разболелась голова, я просто мертвая. Ах, если бы я не была такая сильная, как лошадь! Я не хочу без тебя жить, и, конечно, я тебя встречу как-нибудь между твоим домом и моим и плюну на Генри, на Бога, на все. Но что толку? Я верю, что Бог есть,– теперь я верю в кучу разных вещей, я во что хочешь верю, пусть делят Троицу на двенадцать частей, я поверю. Пусть найдут доказательства, что Христа выдумал Пилат, чтобы выслужиться, я все равно верю. Я заболела, подхватила веру, как подхватывают заразу. Вот про любовь говорят – «влюбилась», а про веру? Я никого не любила до тебя и ни во что не верила до сих пор. Когда ты вошел, на лице у тебя была кровь, я и поверила, раз и навсегда, хотя тогда сама о том не знала. Я боролась с верой дольше, чем с любовью, теперь бороться не могу.
Морис, дорогой, не сердись. Пожалей меня, только не сердись. Я ломака, я врунья, но тут я не ломаюсь и не обманываю.
Раньше я думала, что я знаю себя, различаю добро и зло, а ты научил меня не быть такой уверенной. Ты забрал всю мою ложь, весь самообман, чтобы они не мешали подойти ко мне, вот Он и пришел, ты же сам расчистил дорогу. Когда ты пишешь, ты стараешься писать правду, и меня научил искать ее. Ты говорил мне, если я лгала. Ты спрашивал: «Ты в самом деле так думаешь или тебе это кажется?» Вот видишь, это все ты, Морис, ты и виноват. Я молю Бога, чтобы Он не оставил меня жить так, как сейчас".
Больше ничего не было. Видно, на ее молитвы отвечали раньше, чем она помолится, ведь она стала умирать, когда вышла в дождь, а потом застала меня с Генри. Если бы я писал роман, я бы его здесь кончил – я всегда думал, что роман можно кончать где угодно, но теперь мне кажется, что я никаким реалистом не был, ведь в жизни ничто не кончается. Химики говорят, что материя не исчезает, математики – что если делить шаги надвое, мы не дойдем до другой стены; каким же я был бы оптимистом, если бы решил, что роман тут и кончится! Сара жалела, что она сильная, как лошадь,– вот и я тоже.
На похороны я опоздал. Я поехал в город, чтобы повидаться с неким Уотербери, который думал написать обо мне статью для небольшого журнала. Я все прикидывал, встречаться с ним или нет – я и так знал, какие пышные фразы он напишет, какой откроет подтекст, неведомый мне самому, какие ошибки, от которых я сам устал. Под конец он снисходительно отведет мне место – ну, чуть повыше Моэма, ведь Моэм популярен, а я еще до этого не унизился.
Почему я, собственно, прикидывал? Я не хотел встречаться с ним и уж точно не хотел, чтоб обо мне писали. Дело в том, что я больше не интересуюсь своим делом и никто не может угодить мне хвалой, повредить хулой. Когда я начинал тот роман про чиновника – интересовался, когда Сара меня бросила, понял, что работа моя – чепуховый наркотик, вроде сигареты, который помогает влачить дни и годы. Если смерть уничтожит нас (я еще стараюсь в это верить), велика ли разница, оставили мы несколько книг или флакончики, платья, безделушки? Если же права Сара, как не важно все это важное искусство! Наверное, я гадал – идти или нет – просто от одиночества. Мне нечего было делать до похорон, я хотел выпить – можно забыть о работе, но не об условностях, нельзя же сорваться на людях.
Уотербери ждал в баре на Тоттнем-Корт-роуд. Он носил черные вельветовые брюки, курил дешевые сигареты и привел какую-то слишком красивую, высокую девицу. Девица эта, очень молодая, звалась Сильвией. Сразу было видно, что она проходит долгий курс, начавшийся с Уотербери, и пока что во всем подражает учителю. Глаза у нее были живые, добрые, волосы – золотые, как на старинных картинках, и я думал: докуда же она дойдет? Вспомнит ли она через десять лет Уотербери и этот бар? Я пожалел его. Он так важничал, так покровительственно смотрел на нас, а ведь слабый-то он. «Да что там,-подумал я, когда он разглагольствовал о потоке сознания,– вот она глядит на меня, я бы и сейчас мог ее увести». Его статьи печатались в дешевых журнальчиках, мои книги выходили отдельными томиками. Она знала, что от меня научится более важным вещам. А он, бедняга, еще одергивал ее, когда она вставляла какую-нибудь простую человеческую фразу! Я хотел его предупредить, но вместо этого выпил еще хересу и сказал:
– Я спешу. Надо на похороны, на Голдерз-Грин.
– Голдерз-Грин! – восхитился Уотербери.– Совсем в вашем духе! Ведь вы бы выбрали это кладбище, верно?
– Не я его выбрал.
– Жизнь подражает искусству!
– Это ваш друг? – участливо спросила Сильвия, и Уотербери с упреком взглянул на нее.
– Да.
Я видел, что она гадает, кто это, друг или подруга, и был тронут. Значит, я для нее – человек, а не писатель. Человек, у которого умирают друзья, он их хоронит, страдает, радуется, даже нуждается в утешении, а не умелый мастер, получше Моэма, «но все же мы не вправе ставить его так высоко, как…».
– Какого вы мнения о Форстере? –спросил Уотербери.
– О Форстере? Простите, пожалуйста. Я думал, долго ли ехать до кладбища.
– Минут сорок,– сказала Сильвия.– Поезда редко ходят.
– Форстер…– сердито повторил Уотербери.
– От станции идет автобус,– сказала Сильвия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Видеть ее почерк было так трудно, что я чуть не сжег письмо, но любопытство подчас сильнее боли. Писала она карандашом – видимо, потому, что не могла встать с постели.
"Морис, дорогой,– писала она,– я хотела написать вчера, как только ты ушел, но дома мне стало плохо, и Генри всполошился. Я пишу, а не звоню. Я не могу услышать, какой у тебя будет голос, когда я скажу, что не уйду к тебе. Я ведь не уйду, Морис, дорогой, дорогой. Я тебя люблю, но не смогу опять увидеть. Не знаю, как я буду жить в такой тоске и в горе, и молю Бога, чтобы он меня пожалел, забрал отсюда. Морис, я хочу и невинность соблюсти, и капитал приобрести, как все люди. За два дня до того, как ты позвонил, я пошла к священнику и сказала, что я обратилась. Я рассказала ему про тебя и про обет. Я сказала, мы ведь с Генри больше не женаты – я с ним не сплю с тех пор, как мы с тобой, и вообще это не брак, мы же не венчались в церкви. Я спросила, нельзя ли мне стать католичкой и выйти за тебя замуж. Я знала, что ты на это согласишься. Каждый раз, как я спрашивала, я надеялась, будто открываешь ставни в новом доме и ждешь, что пейзаж красивый, а за окном -глухая стена. Он говорил:
«Нет», «нет», «нет», я не могу выйти замуж, я не могу с тобой видеться, если стану католичкой. Я подумала: «Ну их к черту!» – и ушла, и хлопнула дверью, чтобы он знал, как я отношусь к священникам. «Они стоят между нами и Богом,– подумала я,– Бог милостивей их»,– и тут я увидела распятие и подумала: «Конечно, Он-то милостив, только странная это милость, иногда кажется – Он скорее наказывает…» Морис, дорогой,, у меня страшно разболелась голова, я просто мертвая. Ах, если бы я не была такая сильная, как лошадь! Я не хочу без тебя жить, и, конечно, я тебя встречу как-нибудь между твоим домом и моим и плюну на Генри, на Бога, на все. Но что толку? Я верю, что Бог есть,– теперь я верю в кучу разных вещей, я во что хочешь верю, пусть делят Троицу на двенадцать частей, я поверю. Пусть найдут доказательства, что Христа выдумал Пилат, чтобы выслужиться, я все равно верю. Я заболела, подхватила веру, как подхватывают заразу. Вот про любовь говорят – «влюбилась», а про веру? Я никого не любила до тебя и ни во что не верила до сих пор. Когда ты вошел, на лице у тебя была кровь, я и поверила, раз и навсегда, хотя тогда сама о том не знала. Я боролась с верой дольше, чем с любовью, теперь бороться не могу.
Морис, дорогой, не сердись. Пожалей меня, только не сердись. Я ломака, я врунья, но тут я не ломаюсь и не обманываю.
Раньше я думала, что я знаю себя, различаю добро и зло, а ты научил меня не быть такой уверенной. Ты забрал всю мою ложь, весь самообман, чтобы они не мешали подойти ко мне, вот Он и пришел, ты же сам расчистил дорогу. Когда ты пишешь, ты стараешься писать правду, и меня научил искать ее. Ты говорил мне, если я лгала. Ты спрашивал: «Ты в самом деле так думаешь или тебе это кажется?» Вот видишь, это все ты, Морис, ты и виноват. Я молю Бога, чтобы Он не оставил меня жить так, как сейчас".
Больше ничего не было. Видно, на ее молитвы отвечали раньше, чем она помолится, ведь она стала умирать, когда вышла в дождь, а потом застала меня с Генри. Если бы я писал роман, я бы его здесь кончил – я всегда думал, что роман можно кончать где угодно, но теперь мне кажется, что я никаким реалистом не был, ведь в жизни ничто не кончается. Химики говорят, что материя не исчезает, математики – что если делить шаги надвое, мы не дойдем до другой стены; каким же я был бы оптимистом, если бы решил, что роман тут и кончится! Сара жалела, что она сильная, как лошадь,– вот и я тоже.
На похороны я опоздал. Я поехал в город, чтобы повидаться с неким Уотербери, который думал написать обо мне статью для небольшого журнала. Я все прикидывал, встречаться с ним или нет – я и так знал, какие пышные фразы он напишет, какой откроет подтекст, неведомый мне самому, какие ошибки, от которых я сам устал. Под конец он снисходительно отведет мне место – ну, чуть повыше Моэма, ведь Моэм популярен, а я еще до этого не унизился.
Почему я, собственно, прикидывал? Я не хотел встречаться с ним и уж точно не хотел, чтоб обо мне писали. Дело в том, что я больше не интересуюсь своим делом и никто не может угодить мне хвалой, повредить хулой. Когда я начинал тот роман про чиновника – интересовался, когда Сара меня бросила, понял, что работа моя – чепуховый наркотик, вроде сигареты, который помогает влачить дни и годы. Если смерть уничтожит нас (я еще стараюсь в это верить), велика ли разница, оставили мы несколько книг или флакончики, платья, безделушки? Если же права Сара, как не важно все это важное искусство! Наверное, я гадал – идти или нет – просто от одиночества. Мне нечего было делать до похорон, я хотел выпить – можно забыть о работе, но не об условностях, нельзя же сорваться на людях.
Уотербери ждал в баре на Тоттнем-Корт-роуд. Он носил черные вельветовые брюки, курил дешевые сигареты и привел какую-то слишком красивую, высокую девицу. Девица эта, очень молодая, звалась Сильвией. Сразу было видно, что она проходит долгий курс, начавшийся с Уотербери, и пока что во всем подражает учителю. Глаза у нее были живые, добрые, волосы – золотые, как на старинных картинках, и я думал: докуда же она дойдет? Вспомнит ли она через десять лет Уотербери и этот бар? Я пожалел его. Он так важничал, так покровительственно смотрел на нас, а ведь слабый-то он. «Да что там,-подумал я, когда он разглагольствовал о потоке сознания,– вот она глядит на меня, я бы и сейчас мог ее увести». Его статьи печатались в дешевых журнальчиках, мои книги выходили отдельными томиками. Она знала, что от меня научится более важным вещам. А он, бедняга, еще одергивал ее, когда она вставляла какую-нибудь простую человеческую фразу! Я хотел его предупредить, но вместо этого выпил еще хересу и сказал:
– Я спешу. Надо на похороны, на Голдерз-Грин.
– Голдерз-Грин! – восхитился Уотербери.– Совсем в вашем духе! Ведь вы бы выбрали это кладбище, верно?
– Не я его выбрал.
– Жизнь подражает искусству!
– Это ваш друг? – участливо спросила Сильвия, и Уотербери с упреком взглянул на нее.
– Да.
Я видел, что она гадает, кто это, друг или подруга, и был тронут. Значит, я для нее – человек, а не писатель. Человек, у которого умирают друзья, он их хоронит, страдает, радуется, даже нуждается в утешении, а не умелый мастер, получше Моэма, «но все же мы не вправе ставить его так высоко, как…».
– Какого вы мнения о Форстере? –спросил Уотербери.
– О Форстере? Простите, пожалуйста. Я думал, долго ли ехать до кладбища.
– Минут сорок,– сказала Сильвия.– Поезда редко ходят.
– Форстер…– сердито повторил Уотербери.
– От станции идет автобус,– сказала Сильвия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38