И тогда мы разговаривали.
Ночью мы поднимались на какой-нибудь чердак, в доме Мандельштама или Бродского, доставали спальные мешки.
- Расслабься, - говорила мне Эля, - расслабься, будь, как трава, преврати этот дом в шалаш.
- Расслабиться?
- Расслабься, не думай ни о чем. Ведь ты лучше меня знаешь, что трубадуры выросли из суфиев, а от трубадуров оттолкнулось Возрождение, а от Возрождения классицизм, а из классицизма вырос джаз и рок-н-ролл. Расслабься, будь, как трава, а я пока поищу что-нибудь поесть.
И она убегала искать, а я писал ей очередную песню, зная лучше нее законы гармонии. Но это еще вопрос, кто из нас лучше знал ледяной ветер.
- Привет, - улыбалась она, вернувшись, - вот сигареты, вот полбутылки пива и еще хлеб.
- Не надо все это, - заводился я и грубо, ногой, отталкивал ее подношения, - не надо, я ведь трава, что превращает дома этих сытых ублюдков в шалаш. Зачем мне пить и есть?
Да, иногда мы гуляли по Питеру, то и дело возвращаясь к сфинксам-лягушкам, чтобы погладить им пальцы и загадать сокровенное желание. И когда мы гладили сфинксам-лягушкам пальцы, что так похожи на гриф семиструнной гитары, я находил ледяную от страха руку Эли.
Покажите мне женщину, которая преспокойно может погладить чудище, похожее на льва, - и уж совсем жуткий страх охватывает женщин при слове "лягушка".
- Не бойся, глупышка, это всего лишь новорожденная болонка и старая русалка.
- А я и не боюсь, я загадываю желание, - говорила она и бледнела еще больше.
- Скажи мне твое желание, и я постараюсь исполнить его.
- Нельзя.
- Скажи, - я сжимал-брал ее пальцы в плен, одновременно начиная рыться в безжалостно распахнутых глазах, словно глаза - это дневники, где ничего не понять.
- Нельзя, - в эту минуту ее глаза были безжалостны ко мне.
Что касается моих желаний, то я мечтал, чтобы моя музыка рождалась в самых глубинах, в роднике у сердца, а потом, превращаясь в семь ручьев, достигала сердец людей. И еще я мечтал баснословно разбогатеть, ну, например, как Пол Маккартни или Скотт Фицджеральд.
Я так и говорил Эле:
- Не бойся, Эля, мы скоро разбогатеем и отправимся в Париж, а пока надо тренироваться, пока надо играть на площадях. Площади - они, как слепки с плащаницы Исы. На площадях мою гитару зашкаливает с такой силой, словно она рамка, а гражданский бог - он живой.
И мы доставали наши инструменты. Гитару, флейту и шарманку-сумочку, в которую люди могли бы кидать свою медь, аккомпанируя нам. Бывало, выходило ничего, но чаще - жуткая какофония.
- Не нервничай, будь, как трава, - успокаивала меня Эля.
- Знаю, знаю, - отмахивался я, - надо работать.
И вот однажды, когда я рылся в ее глазах в поисках желания, которое так сильно напугало нас вместе с ободранной, мокрой русалкой-болонкой, Эля призналась:
- Я хочу уехать отсюда любой ценой.
Она сказала это, когда все вещи были уже почти собраны. Сказала эффектно грациозно и в то же время изогнувшись, как кошка, уходя, как кошка на чердаках, от всех вопросов и упреков разом.
- Не могу себе простить, что мы познакомились с тобой в троллейбусе, а не на самолете. Тебе бы так пошел костюм стюардессы. И самолет тебе пошел бы тоже, раз тебе так к лицу чердак. И опять же, гражданский бог в самолете, он ближе к милосердному богу.
- Перестань, - она изогнулась еще больше, стараясь изо всех сил лишний раз не потревожить моих чувств, но я все-таки умудрился задать ей полвопроса:
- Эля, почему?
- Я так больше не могу, я хочу спать в своей постели, я хочу жить в своем доме, а не на болотах, я хочу есть горячие пирожные и суп.
Она говорила, стоя ко мне спиной и укладывая флейту в футляр из-под зонтика, потому что сам зонтик уже давным-давно был сломан. Его, так похожего своей расцветкой на букет хризантем, у самой рукоятки погнул страшной силы ветер, когда мы все-таки гуляли по Питеру и я пытался спрятать от промозглого косого дождя эти нежные и съёженные тогда глаза-губы-носик.
- Ты не дарил мне цветов, мы не знаем, что такое "Мартини" и "Рафаэлло".
- Но мы видели март и апрель. Ты же помнишь, скоро мы должны баснословно разбогатеть.
- Я в это уже не верю.
- И с каких пор ты не веришь в это, Эля?
- С давних пор. Не знаю. Порой мне кажется, что я не верю в это с того самого момента, когда ты не оплатил свой проезд. Помнишь, наша первая встреча. А я так надеялась.
Это был удар в самое сердце. И я не виноват, что букет хризантем оказался таким хрупким, а мои неумелые руки здесь абсолютно ни при чем. Они прекрасно знают, как держать зонтик, мои неумелые руки.
Я очнулся, стоило бомжихе допеть весь свой репертуар из битлов и перейти к Шаляпину. "Интересно, - подумал я, - вроде, сегодня обошлось без пинков".
Впрочем, все еще только начиналось. Не успел я выйти из перехода и встать под арку на одной из центральных улиц, не успел я расчехлить гитару, как та же самая бомжиха, но уже в экстравагантной худой шляпке, пристроилась возле меня.
Я пытался петь, не обращая на нее внимания, пусть слушает. Но бомжиха, привыкшая сама быть звездой, начала зазывать толпу, выкрикивая что-то ужасное. "Подходите, люди добрые, здесь вас не обидят".
Она ерничала, выклянчивала для меня сигареты и пиво. Материлась и визжала. Пыталась петь теми же зазывающими интонациями, танцевать теми же клянчащими глазами. А я смотрел на нее и радовался, что Эли нет рядом, что она ушла, что она не распугивает толпу.
- Давай деньги, - сказала бомжиха, когда я решил свернуть наш совместный концерт.
- Слушай, пора прекращать это безобразие.
- А зря я, что ли, старалась, собирала народ, приносила тебе сигареты?
- Да ты только отталкивала людей.
- Да, я уродлива, ну и что? Зато я служительница гражданского бога. Гражданскому богу тоже нужны жертвоприношения.
- Возьми, - сорвался я, - хотя ты отвратительно пела.
- Плевать.
- И все-таки ты очень отвратительно пела. Хуже некуда.
- А я говорю - плевать, я пела, как могла. Людям нравится, а чистого звука в природе не бывает.
- Бывает, чистый звук - это звук травы на болотах, - заметил я и пошел в сторону того дома, где когда-то росла волшебная трава (ныне подстилка из соломинок), на которой, разметав свои чудесно пахнущие волосы, еще вчера возлежала ты.
1 2
Ночью мы поднимались на какой-нибудь чердак, в доме Мандельштама или Бродского, доставали спальные мешки.
- Расслабься, - говорила мне Эля, - расслабься, будь, как трава, преврати этот дом в шалаш.
- Расслабиться?
- Расслабься, не думай ни о чем. Ведь ты лучше меня знаешь, что трубадуры выросли из суфиев, а от трубадуров оттолкнулось Возрождение, а от Возрождения классицизм, а из классицизма вырос джаз и рок-н-ролл. Расслабься, будь, как трава, а я пока поищу что-нибудь поесть.
И она убегала искать, а я писал ей очередную песню, зная лучше нее законы гармонии. Но это еще вопрос, кто из нас лучше знал ледяной ветер.
- Привет, - улыбалась она, вернувшись, - вот сигареты, вот полбутылки пива и еще хлеб.
- Не надо все это, - заводился я и грубо, ногой, отталкивал ее подношения, - не надо, я ведь трава, что превращает дома этих сытых ублюдков в шалаш. Зачем мне пить и есть?
Да, иногда мы гуляли по Питеру, то и дело возвращаясь к сфинксам-лягушкам, чтобы погладить им пальцы и загадать сокровенное желание. И когда мы гладили сфинксам-лягушкам пальцы, что так похожи на гриф семиструнной гитары, я находил ледяную от страха руку Эли.
Покажите мне женщину, которая преспокойно может погладить чудище, похожее на льва, - и уж совсем жуткий страх охватывает женщин при слове "лягушка".
- Не бойся, глупышка, это всего лишь новорожденная болонка и старая русалка.
- А я и не боюсь, я загадываю желание, - говорила она и бледнела еще больше.
- Скажи мне твое желание, и я постараюсь исполнить его.
- Нельзя.
- Скажи, - я сжимал-брал ее пальцы в плен, одновременно начиная рыться в безжалостно распахнутых глазах, словно глаза - это дневники, где ничего не понять.
- Нельзя, - в эту минуту ее глаза были безжалостны ко мне.
Что касается моих желаний, то я мечтал, чтобы моя музыка рождалась в самых глубинах, в роднике у сердца, а потом, превращаясь в семь ручьев, достигала сердец людей. И еще я мечтал баснословно разбогатеть, ну, например, как Пол Маккартни или Скотт Фицджеральд.
Я так и говорил Эле:
- Не бойся, Эля, мы скоро разбогатеем и отправимся в Париж, а пока надо тренироваться, пока надо играть на площадях. Площади - они, как слепки с плащаницы Исы. На площадях мою гитару зашкаливает с такой силой, словно она рамка, а гражданский бог - он живой.
И мы доставали наши инструменты. Гитару, флейту и шарманку-сумочку, в которую люди могли бы кидать свою медь, аккомпанируя нам. Бывало, выходило ничего, но чаще - жуткая какофония.
- Не нервничай, будь, как трава, - успокаивала меня Эля.
- Знаю, знаю, - отмахивался я, - надо работать.
И вот однажды, когда я рылся в ее глазах в поисках желания, которое так сильно напугало нас вместе с ободранной, мокрой русалкой-болонкой, Эля призналась:
- Я хочу уехать отсюда любой ценой.
Она сказала это, когда все вещи были уже почти собраны. Сказала эффектно грациозно и в то же время изогнувшись, как кошка, уходя, как кошка на чердаках, от всех вопросов и упреков разом.
- Не могу себе простить, что мы познакомились с тобой в троллейбусе, а не на самолете. Тебе бы так пошел костюм стюардессы. И самолет тебе пошел бы тоже, раз тебе так к лицу чердак. И опять же, гражданский бог в самолете, он ближе к милосердному богу.
- Перестань, - она изогнулась еще больше, стараясь изо всех сил лишний раз не потревожить моих чувств, но я все-таки умудрился задать ей полвопроса:
- Эля, почему?
- Я так больше не могу, я хочу спать в своей постели, я хочу жить в своем доме, а не на болотах, я хочу есть горячие пирожные и суп.
Она говорила, стоя ко мне спиной и укладывая флейту в футляр из-под зонтика, потому что сам зонтик уже давным-давно был сломан. Его, так похожего своей расцветкой на букет хризантем, у самой рукоятки погнул страшной силы ветер, когда мы все-таки гуляли по Питеру и я пытался спрятать от промозглого косого дождя эти нежные и съёженные тогда глаза-губы-носик.
- Ты не дарил мне цветов, мы не знаем, что такое "Мартини" и "Рафаэлло".
- Но мы видели март и апрель. Ты же помнишь, скоро мы должны баснословно разбогатеть.
- Я в это уже не верю.
- И с каких пор ты не веришь в это, Эля?
- С давних пор. Не знаю. Порой мне кажется, что я не верю в это с того самого момента, когда ты не оплатил свой проезд. Помнишь, наша первая встреча. А я так надеялась.
Это был удар в самое сердце. И я не виноват, что букет хризантем оказался таким хрупким, а мои неумелые руки здесь абсолютно ни при чем. Они прекрасно знают, как держать зонтик, мои неумелые руки.
Я очнулся, стоило бомжихе допеть весь свой репертуар из битлов и перейти к Шаляпину. "Интересно, - подумал я, - вроде, сегодня обошлось без пинков".
Впрочем, все еще только начиналось. Не успел я выйти из перехода и встать под арку на одной из центральных улиц, не успел я расчехлить гитару, как та же самая бомжиха, но уже в экстравагантной худой шляпке, пристроилась возле меня.
Я пытался петь, не обращая на нее внимания, пусть слушает. Но бомжиха, привыкшая сама быть звездой, начала зазывать толпу, выкрикивая что-то ужасное. "Подходите, люди добрые, здесь вас не обидят".
Она ерничала, выклянчивала для меня сигареты и пиво. Материлась и визжала. Пыталась петь теми же зазывающими интонациями, танцевать теми же клянчащими глазами. А я смотрел на нее и радовался, что Эли нет рядом, что она ушла, что она не распугивает толпу.
- Давай деньги, - сказала бомжиха, когда я решил свернуть наш совместный концерт.
- Слушай, пора прекращать это безобразие.
- А зря я, что ли, старалась, собирала народ, приносила тебе сигареты?
- Да ты только отталкивала людей.
- Да, я уродлива, ну и что? Зато я служительница гражданского бога. Гражданскому богу тоже нужны жертвоприношения.
- Возьми, - сорвался я, - хотя ты отвратительно пела.
- Плевать.
- И все-таки ты очень отвратительно пела. Хуже некуда.
- А я говорю - плевать, я пела, как могла. Людям нравится, а чистого звука в природе не бывает.
- Бывает, чистый звук - это звук травы на болотах, - заметил я и пошел в сторону того дома, где когда-то росла волшебная трава (ныне подстилка из соломинок), на которой, разметав свои чудесно пахнущие волосы, еще вчера возлежала ты.
1 2