кобылу украли у гавронковского помещика и кому что известно, чтобы сейчас же дал знать. Ну, да разговору об этом было много после обедни, перед костелом, а никто даже и в толк взять не мог, в какую сторону вор поехал. Пан, тот так загрустил, будто о сыне родном… Меня он побил, а чем я виноват, раз мы спали? Обедать пан не стал, а ходил по полям, пани то же самое ушла – и так до самого вечера. Я поехал на Сивке под Выбранкову, Винцентий пошел со Стасинским в Дольную, а только к вечеру вернулись мы ни с чем. После ужина сидим это все перед дверьми, тихо кругом, только лягушки хором орут, будто музыка какая. Вдруг мне померещилось, будто кобыла ржет. Вскочил я, как ошпаренный. Слушаю, а тут далеко-далеко, под лесом, – опять. Как я кинусь к пруду! Месяц взошел, вроде как, к примеру, и сейчас, видать по росе далеко-далеко… Стал я под распятием на пригорке, слушаю, слушаю… Опять ржет!.. Глядь-поглядь, а туг с той стороны пруда слышно лугами галоп, да такой, что держись… Через плетень на выгоне она так сиганула, ровно через порог. И прямо к воротам. Боже ты мой милостивый! Как начала она ржать раз за разом, ну чисто человек человека зовет. Сам пан побежал ей ворота открывать. А мы все как заревем от радости… На шее у нее веревка была, толстенная, а на ногах у щиколоток какие-то тряпки привязаны – видно, чтобы следов не было. Он, наверное, где-нибудь в лесу привязал ее и улегся спать, а уж она там справилась… Или, может, грохнула его о землю и ушла. Бока у нее запали, как у бешеной суки. Приказал барин дать ей остатки овса, что были в амбаре, хлеба пшеничного три ломтя барыня дала, сахару сладкого куска четыре… И вот диковина, – никому в этот вечер кобылка не сгрубила, ни разу никого не ухватила зубами, никого не лягнула, а как кто ее погладит, так она только заржет тихонько…
Марцинек слушал это повествование с глубоким волнением. Глаза его с лаской и любовью скользили по хомуту и голове гнедой, хорошо видимым на фоне серебряной воды.
По прибрежным лужкам уже стлалась роса, как сверкающая скатерть, сотканная из волокон света и тумана.
По небу брызнули звезды во всем их несказанном множестве и великолепии. Казалось, от них отрываются бесконечно мелкие, блестящие частицы и медленно, тончайшими слоями осыпаются на землю.
Там, в прозрачной лазури виднелись какие-то странно освещенные полосы, дремлющие в небесах тельца облаков, дороги и знаки, непостижимые сочетания блеска, манящие глаз и душу. С лугов неслись ароматы цветов, с реки тянуло милым, влажным, пряным запахом ракиты и ивы.
А воды все шептали…
Их тихая мелодия прерывалась лишь стуком лошадиных копыт, осторожно ступавших по камням, и звоном железных ободьев, когда они попадали на камень, со скрежетом взбирались на него и стучали, съезжая. Разговор утих.
Глаза пани Борович были устремлены в искрящееся небо. Далекие воспоминания тянулись к ней из широких просторов чудесной ночи, молодые надежды возникали в сердце, уже предчувствующем закат своих грез, предел мечтаний и какое-то огромное утомление.
Сейчас это сердце раскрывалось настежь, чтобы принять все, что честный человек любит и лелеет.
Земные заботы, повседневные труды, дела и мелочи на мгновение отступили, и мать Марцинека все думала, думала о вещах и делах почти забытых…
В одном месте приходилось переезжать вброд речушку. Ступив в воду, лошади тотчас остановились, наклонили головы и принялись шумно пить.
Марцинек положил голову на колени матери и, прижавшись губами к ее огрубевшим от работы рукам, шепнул:
– Мамочка, как хорошо, что вы за мной приехали… И мы едем себе вместе… Вот хорошо-то…
Она ласково гладила его волосы и, наклонившись, по секрету неведомо от кого, прошептала ему на ухо:
– Всегда будешь любить свою мать? Всегда, всегда?
Сладкие слезы, крупными каплями упавшие из глаз мальчика, заменили ей слова ответа.
Тотчас за речкой дорога повисла на обрывистом склоне горы, поросшем терновником и чащей дикого шиповника.
Когда эти заросли поредели и раздвинулись, поблизости уже показались мерцающие огоньки деревушки, а за ней, в низине – широкое, белое от луны зеркало пруда и огоньки гавронковской усадьбы.
Лошади медленно шли в гору. Марцин выскочил из брички и полными слез глазами глядел на эти далекие, большие окна, светящиеся в темноте.
Недалеко от деревни на пригорке стояла деревянная часовенка, совсем обветшавшая от нижних бревен и до самого железного петушка на верхушке крыши.
Вокруг старушки росли буйные кусты сирени с огромными кистями цветов.
Марцинек подбежал к часовенке, взобрался на забор и наломал огромную охапку цветущих веток. Бричка отъехала и уже приближалась к деревне. Мальчик бегом кинулся по ровной уже дороге, стряхивая росу с цветов, и, запыхавшись, бросил всю цветочную охапку на колени матери.
У нее не хватило духу упрекать его за то, что он ограбил бедную, старую часовенку.
Мокрые цветочки отрывались, падали вместе с каплями росы и льнули к ее пальцам, а удушающий аромат странно пьянил ее…
VII
Получив перевод в первый класс, Марцинек запустил занятия, от прежнего его трудолюбия не осталось и следа. Осенью он еще кое-как учился, но около рождества стал отлынивать от занятий как с репетитором, так и в классе. Все теперь обращали на него меньше внимания, и он чувствовал на себе меньше обязанностей. Пани Борович умерла летом этого года. Сперва Марцинек не почувствовал этой утраты. На похоронах он принуждал себя к слезам и принимал эффектные позы, кричал и пытался броситься за гробом в могилу, зная по слухам, что так делается, и чувствуя, что это придаст ему в этот день еще большую значительность. С похорон отец забрал его в Гавронки. Весь дом был в беспорядке. Самая большая комната, где еще так недавно стоял гроб, пропахла гнилью и копотью от свечей. Борович увел Марцинека в соседнюю, где была спальня покойницы. Там царил еще больший беспорядок. Кровать была не прикрыта, простыни и одеяло лежали на полу, в деревянной плевательнице было больше плевков, чем песку. Борович сел у окна и, казалось, прислушивался, как монотонно постукивают о раму крючки, как ветер позвякивает стеклами… Марцинек всмотрелся в опустевшую кровать и тут только почувствовал, что мать умерла.
Это был конец каникул. Тотчас за тем школьная жизнь целиком поглотила его. Иногда, в моменты несчастий и катастроф, в нем просыпалось то недоумение, какое он испытал в пустой материнской комнате, – и тогда он ощущал в сердце огромную, неописуемую сиротскую скорбь. Когда в тревоге и отчаянии он устремлялся к матери, единственному своему прибежищу, перед глазами его вставала та комната, глухая и онемевшая. Отец, с удвоенной энергией ушедший в работу на своем фольварке, ибо ему самому приходилось присматривать и за домашним хозяйством, мало занимался мальчиком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
Марцинек слушал это повествование с глубоким волнением. Глаза его с лаской и любовью скользили по хомуту и голове гнедой, хорошо видимым на фоне серебряной воды.
По прибрежным лужкам уже стлалась роса, как сверкающая скатерть, сотканная из волокон света и тумана.
По небу брызнули звезды во всем их несказанном множестве и великолепии. Казалось, от них отрываются бесконечно мелкие, блестящие частицы и медленно, тончайшими слоями осыпаются на землю.
Там, в прозрачной лазури виднелись какие-то странно освещенные полосы, дремлющие в небесах тельца облаков, дороги и знаки, непостижимые сочетания блеска, манящие глаз и душу. С лугов неслись ароматы цветов, с реки тянуло милым, влажным, пряным запахом ракиты и ивы.
А воды все шептали…
Их тихая мелодия прерывалась лишь стуком лошадиных копыт, осторожно ступавших по камням, и звоном железных ободьев, когда они попадали на камень, со скрежетом взбирались на него и стучали, съезжая. Разговор утих.
Глаза пани Борович были устремлены в искрящееся небо. Далекие воспоминания тянулись к ней из широких просторов чудесной ночи, молодые надежды возникали в сердце, уже предчувствующем закат своих грез, предел мечтаний и какое-то огромное утомление.
Сейчас это сердце раскрывалось настежь, чтобы принять все, что честный человек любит и лелеет.
Земные заботы, повседневные труды, дела и мелочи на мгновение отступили, и мать Марцинека все думала, думала о вещах и делах почти забытых…
В одном месте приходилось переезжать вброд речушку. Ступив в воду, лошади тотчас остановились, наклонили головы и принялись шумно пить.
Марцинек положил голову на колени матери и, прижавшись губами к ее огрубевшим от работы рукам, шепнул:
– Мамочка, как хорошо, что вы за мной приехали… И мы едем себе вместе… Вот хорошо-то…
Она ласково гладила его волосы и, наклонившись, по секрету неведомо от кого, прошептала ему на ухо:
– Всегда будешь любить свою мать? Всегда, всегда?
Сладкие слезы, крупными каплями упавшие из глаз мальчика, заменили ей слова ответа.
Тотчас за речкой дорога повисла на обрывистом склоне горы, поросшем терновником и чащей дикого шиповника.
Когда эти заросли поредели и раздвинулись, поблизости уже показались мерцающие огоньки деревушки, а за ней, в низине – широкое, белое от луны зеркало пруда и огоньки гавронковской усадьбы.
Лошади медленно шли в гору. Марцин выскочил из брички и полными слез глазами глядел на эти далекие, большие окна, светящиеся в темноте.
Недалеко от деревни на пригорке стояла деревянная часовенка, совсем обветшавшая от нижних бревен и до самого железного петушка на верхушке крыши.
Вокруг старушки росли буйные кусты сирени с огромными кистями цветов.
Марцинек подбежал к часовенке, взобрался на забор и наломал огромную охапку цветущих веток. Бричка отъехала и уже приближалась к деревне. Мальчик бегом кинулся по ровной уже дороге, стряхивая росу с цветов, и, запыхавшись, бросил всю цветочную охапку на колени матери.
У нее не хватило духу упрекать его за то, что он ограбил бедную, старую часовенку.
Мокрые цветочки отрывались, падали вместе с каплями росы и льнули к ее пальцам, а удушающий аромат странно пьянил ее…
VII
Получив перевод в первый класс, Марцинек запустил занятия, от прежнего его трудолюбия не осталось и следа. Осенью он еще кое-как учился, но около рождества стал отлынивать от занятий как с репетитором, так и в классе. Все теперь обращали на него меньше внимания, и он чувствовал на себе меньше обязанностей. Пани Борович умерла летом этого года. Сперва Марцинек не почувствовал этой утраты. На похоронах он принуждал себя к слезам и принимал эффектные позы, кричал и пытался броситься за гробом в могилу, зная по слухам, что так делается, и чувствуя, что это придаст ему в этот день еще большую значительность. С похорон отец забрал его в Гавронки. Весь дом был в беспорядке. Самая большая комната, где еще так недавно стоял гроб, пропахла гнилью и копотью от свечей. Борович увел Марцинека в соседнюю, где была спальня покойницы. Там царил еще больший беспорядок. Кровать была не прикрыта, простыни и одеяло лежали на полу, в деревянной плевательнице было больше плевков, чем песку. Борович сел у окна и, казалось, прислушивался, как монотонно постукивают о раму крючки, как ветер позвякивает стеклами… Марцинек всмотрелся в опустевшую кровать и тут только почувствовал, что мать умерла.
Это был конец каникул. Тотчас за тем школьная жизнь целиком поглотила его. Иногда, в моменты несчастий и катастроф, в нем просыпалось то недоумение, какое он испытал в пустой материнской комнате, – и тогда он ощущал в сердце огромную, неописуемую сиротскую скорбь. Когда в тревоге и отчаянии он устремлялся к матери, единственному своему прибежищу, перед глазами его вставала та комната, глухая и онемевшая. Отец, с удвоенной энергией ушедший в работу на своем фольварке, ибо ему самому приходилось присматривать и за домашним хозяйством, мало занимался мальчиком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63